Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Принц Филипп, впрочем, думал иначе. Лучше держать Елизавету под рукой — на тот случай, если королева умрет родами либо ребенок родится мертвым или дефективным. К тому же так или иначе пользы от нее здесь будет больше. Елизавета вместе с многочисленной дворцовой и городской стражей может стать чем-то вроде щита, прикрывающего королевскую семью от бунтовщиков.
Эта позиция возобладала, однако же дальнейшие перспективы Елизаветы оставались неопределенными. Разумеется, она была счастлива избавлению из плена (как, между прочим, и ее тюремщик Бе- дингфилд — для него оно стало «самым радостным событием всей жизни»), но даже задумываться боялась, что за ним может стоять. Быть может, ее возвратили во дворец, просто чтобы держать подальше от недовольных? И как только королева родит, укрепив тем самым католические основы трона, ее вновь подвергнут заключению, только еще более тяжелому, например, вернут в Тауэр? Не лучше ли действительно отправиться на континент (как настаивали не только советники, но и многочисленные сторонники) и там, влившись в многоводный поток протестантов-изгнанников, ожидать, пока Мария, избавившись от ее присутствия, дарует принцессе негласное помилование?
Или любая надежда тщетна, особенно в свете того, что происходило в Вудстоке в самое последнее время? Начиная с января он стал настоящим рассадником заговоров. Каждый месяц кого-нибудь из окружения Елизаветы бросали в темницу за участие в заговоре либо подвергали допросу в связи с «подстрекательскими речами» или подозрительным поведением; округа буквально кишела шпионами, французскими агентами и иными нечестивцами. В этой обстановке Елизавета изо всех сил пыталась сохранять образ добродетельной невинности, каждый день она исправно посещала мессу, зарабатывая таким образом индульгенцию, которую папа даровал добропорядочным англичанам после воссоединения с Ватиканом, и проводя долгие часы в одинокой молитве. Тем не менее, как следовало из докладов Бедингфилда, такое уединение нередко лишь служило предлогом для тайных свиданий с казначеем и поставщиком продовольствия, через которых, как он считал, принцесса сообщалась с теми, кто хотел бы ее именем свергнуть королеву.
Елизавета отдавала себе отчет в том, что до тех пор, пока у Марии не появился наследник, она находится в относительной безопасности. Но с рождением сына (или даже дочери, в надежде на будущее появление сыновей) эта опора мгновенно рухнет, и ею, Елизаветой, можно будет манипулировать. Более того, она превратится в опасную соперницу принцу — соперницу, от которой следует избавиться.
День шел за днем. Акушерки и врачи только недоверчиво покачивали головами. Пришел и прошел объявленный ранее крайний срок — 9 мая, — и они принялись за новые вычисления. Согласно им, ребенок появится на свет либо 23 мая, либо в очередное полнолуние, 4 или 5 июня.
Бледная и измученная, не понимающая, что происходит, Мария порой часами молча сидела в своей спальне, откинувшись на подушки и не допуская к себе никого, кроме двух-трех служанок. У нее были все обычные признаки приближающегося материнства, однако в последнее время живот начал опадать, и хотя один из врачей утверждал, что и это нормально, Мария терзалась сомнениями.
Меж тем Елизавета, не теряя времени, всячески обхаживала своего царственного свойственника, зная или по крайней мере догадываясь, что именно в нем заключена ее надежда на спокойное будущее.
Прожив в Англии почти год, принц Филипп, в общем, освоился с нелегкими особенностями своего нового положения: с двусмысленной ролью принца-консорта, с английскими вельможами и придворными, которые казались ему то дерзкими забияками, то совершенными лицемерами, а то и просто изменниками, наконец, со скромницей женой, которую ему каким-то образом удалось обрюхатить. Все это (как и дурное пищеварение, донимавшее его едва ли не всякий день) принц переносил со стоическим мужеством, хотя вид у него был неизменно печальный, а странная задержка с рождением ребенка стала новым испытанием его терпения.
В затянувшемся ожидании, пока жена разрешится от бремени, принц был только рад отвлечься общением со своей очаровательной рыжеволосой золовкой. По возрасту (Елизавете недавно исполнился двадцать один год) она была ему, двадцативосьмилетнему, ближе, чем изможденная, средних лет жена, и, вполне отдавая себе отчет в проницательности и хитроумии Елизаветы, Филипп тем не менее всегда готов был отдать должное ее женскому обаянию, каковое она ничуть не скрывала ни от него, ни от его испанских приближенных.
Ибо даже на взгляд Филиппа, Елизавета казалась женщиной необыкновенной. Чрезвычайно подвижная, напоминающая своим чуть испуганным взглядом и манерами бродяжку, Елизавета й то же время неизменно оставалась сорванцом королевской крови. Было в ней какое-то ничем не вытравимое величие. Да, вела она себя часто грубовато, не так, как полагается высокородной особе, терпеть не могла всяческие церемонии. И все же женственность Елизаветы сквозила во всем — в повадке, в чувственности, в длинных, идеальной формы руках, в пальцах, которые при разговоре как бы жили собственной жизнью.
Лицо у нее было слишком выразительным, слишком живым, чтобы считаться красивым, однако же привлекала она к себе настолько, что обычные, совершенно лишенные воображения красотки, каких при дворе было не счесть, просто бледнели рядом с нею. И лишь одна особенность портила внешность Елизаветы: гладкая кожа ее лица имела слегка желтоватый оттенок — след перенесенной желтухи, так что даже венецианский посланник Мишель отмечал, что кожа ее «оливкового цвета». Но стоило Елизавете заговорить, как это впечатление словно пропадало, ибо в речи проявлялся сильный, поражающий своею гибкостью ум. В отличие от Марии, которая неизменно направляла незаурядную силу духа да и вообще всю свою жизненную энергию на решение личных и конфессиональных проблем, Елизавета неустанно развивала и совершенствовала ум, так что некогда просто прилежная ученица постепенно превращалась в замечательно образованную молодую женщину.
Выдающиеся лингвистические способности Елизаветы были попросту непостижимы для косноязычного Филиппа, который умел говорить только на родном испанском, а те немногие английские слова, что ему удавалось выдавить из себя, вызывали у придворных лишь сдержанную улыбку. Однако и он, как и другие, вполне способен был оценить, насколько свободно принцесса владеет, скажем, итальянским — «из тщеславия» с итальянцами она разговаривала только на их языке. Точно так же понимал Филипп и то, что греческим, которым Елизавета по-прежнему занималась с большим усердием, она владеет куда лучше, чем королева.
Но более всего поражало Филиппа, да и всех остальных, насколько похожа Елизавета на своего отца. «Она гордится этим сходством и боготворит покойного короля», — записывал в 1557 году Мишель. Принцесса обожала, когда люди замечали (а замечали они это часто), что она похожа на него больше, чем королева. Это сходство запечатлено во всем — в портретах, в профильных изображениях на столовом серебре, или мебели, или на гардинах да и в ностальгических воспоминаниях тех, кто прислуживал еще Генриху VIII. Хэмп- тон-Корт был памятником ему; как и Гринвич, и Ричмонд, и даже, несмотря на обилие башенок, Нонсач, последний из построенных Генрихом дворцов, который Мария всячески избегала. Уже через десять лет после смерти монарха кровавые ужасы последних лет его царствования постепенно уходили в миф, а метания и слабое руководство его преемников заставляли по контрасту видеть в Генрихе подлинного правителя.