Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Пару дней назад я проезжал Дулёмбку. Тень Теклиньской горы накрывала долину. Лошадь тащила вверх по глинистому склону плуг, над которым склонился мужчина. Следом, согнувшись пополам, шла женщина и отбрасывала в сторону выкопанные камни. Это была величественная, исполненная библейского пафоса сцена. Дул ветер, и меж туч порой пробивались косые предвечерние лучи. Тогда три фигуры на холме делались удивительно четкими, словно бы потусторонними. Ну да, Дулембка пару дней назад, пару дней назад Тужа, через неделю еще какая-нибудь дыра в Молдавии или, к примеру, Македонии. А вот попробуй напиши: «Ехал я по Златой Праге» или «Как-то раз в Будапеште», «однажды в Кракове» или на худой конец «в Сосновце»? Ни фига, не получится, ничего там нет, отсутствует ключ для описания, как отсутствуют инструменты, метафоры и язык, хоть на что-то способный за городской заставой. Да и что это за фраза — «Однажды в Варшаве»? Город в этой части континента — несчастный случай при исполнении служебных обязанностей, плод случайности и добрых намерений. Если рассуждать здраво, городам тут не место. Попробуйте в час пик пересечь, например, Будапешт. К тому же его не объедешь. Засел, точно паук, в паутине дорог. Попробуйте пробраться сквозь Варшаву или Бухарест. Город во время путешествия — это катастрофа. Особенно в странах, напоминающих огромные деревни. Сельчане не умеют строить города. У них получаются тотемы каких-то чужих божеств. В центре еще на что-то похоже, но предместья всегда имеют вид жалкого хутора. Гипертрофия складской поверхности и печаль утраченных иллюзий. Всякий раз едешь себе спокойно, и вдруг посреди захолустья вырастает агломерат, и это сбивает меня с толку, ибо ничто не предвещало сей мираж и ничто его не оправдывает. Поэтому, если только удается, я объезжаю эти фантасмагории, ищу обходных путей, едва различимые на карте нитки, делаю крюк, только бы ускользнуть от длинной тени центральных небоскребов и периферийных блочных домов. Все, что крупнее ста тысяч, я сразу перечеркиваю — сами развлекайтесь и стройте, в надежде когда-нибудь заслонить картину тех мест, откуда вы родом.
Так я твержу себе, заплутав в сети призрачных окружных дорог, эстакад и сквозных магистралей, ослепнув от высматривания указателей и номеров автострад, когда карта лежит на руле и в затылок трубят клаксоны, окосев от поглядывания в зеркало заднего вида, в вонючей тени грузовиков, утром Дулёмбка, вечером Братислава и дальше по паутине венских артерий, переползать на другой бок огромного тела имперской столицы, и дальше на юг, чтобы среди ночи добраться до уснувших деревень на берегу реки Зала, в Баяншенье у самой словенской границы, где пятидесятилетний господин Геза держит пансион на старой водяной мельнице и в два ночи за красным вином и яичницей с салом повторяет: «Будапешт теперь не тот, что прежде. Люди перестали друг с другом разговаривать». Если на дворе бесснежный январь, то ивовые рощи и камышовые заросли в лучах утреннего солнца имеют цвет старой выцветшей упаковочной бумаги. Окрестности, видимо, болотистые. Так мне теперь кажется. Возможно, потому, что небо там висит удивительно низко — даже для Венгрии, — и, возможно, это под его бременем выступает на земле влага.
В двадцати с лишним километрах отсюда жил во время Второй мировой войны Данило Киш. Его отец приезжал сюда во время своих безумных странствий и пил в корчмах «поддельный токай из Лендавы», которая оказалась теперь пограничным городом на словенской стороне. Сюда ездил на велосипеде дядя Оттон. Левая нога у него не сгибалась, висела неподвижно, а правую он привязывал ремешком к педали и ездил по пыльным глинистым дорогам в Залаэгерсег, приглядывать за своими мудреными делами. И если отец был родом из Шульца, то дядя-из Бекетта — так мне кажется, когда я читаю «Сад, пепел» в черно-зеленой обложке, на которой по странному велению судьбы или стечению обстоятельств помещена фотография коричневой глиняной птички. Два года назад, зимой, в тех краях, в Мадярсомбатфе, я купил двух ангелов из глины того же оттенка. Это края гончаров, но в издательстве «Марабут» могут об этом и не знать. Это случайность или предначертание судьбы, или знак, что мне следует снова туда поехать, отыскать Графский лес и прочие рассыпанные по тексту топографические тропы, поскольку повесть должна продолжиться наперекор времени и логике, отделяющим вымысел от факта, она должна иметь продолжение, которое вовсе не обязательно напоминает начало, — главное, чтобы оно питалось той же субстанцией, тем же, хотя и несколько постаревшим воздухом. Я твержу себе: мол, не беда, если ничего не обнаружится. Я вижу на карте голубую жилку реки. Она называется Керка. В прибрежных зарослях маленький мальчик, живущий в памяти или воображении взрослого Данило Киша, ползет на четвереньках, жует листья дикого щавеля и вдруг замечает в небе Его. «Он стоял на краю облака, опасно накренившись, сохраняя некое нечеловеческое, сверхчеловеческое равновесие, с раскаленным нимбом над головой. Он появился неожиданно и столь же стремительно, внезапно исчез, подобно падающей звезде». И даже если там уже ничего не осталось от минувших времен, по-прежнему существуют река, и прибрежные заросли, и облака на небе. Теофания ничего больше и не требует, подобно вечности, которая обходит стороной наши города, опасаясь сравнять их с землей… Ну да, рано или поздно должен появиться Данило Киш. «Путешествовать — значит жить», — написал он в 1958 году, повторив слова Андерсена, но в его устах они получили совершенно новый смысл. «Расписание автобусных, пароходных, железнодорожных маршрутов и авиалиний» в том завершенном и совершенном виде, каким задумал его отец Киша, должно было описать — да что там, скопировать в форме единиц времени и расстояния весь мир. Пробелы между временем отправления и расстояниями заполнялись всей накопленной на тот момент, почерпнутой из всех возможных областей науки, от алхимии до зоологии, информацией о суше и воде, культуре и цивилизации, истории и географии. Появилась такая книга, отпала бы необходимость в путешествиях. Их заменило бы чтение. Не пришлось бы мне тащиться из Дулёмбки в Баяншенье, а потом еще двадцать с лишним километров вниз по течению Керки. Я бы сидел дома, зная, что увижу лишь копию, скудное отражение одного из разделов или абзацев всемирного расписания. Я бы не прикоснулся к перу, потому что путь из Дулёмбки и все прочие пути существовали бы в изначальной и идеальной версии, которой не коснулась нога человека и колеса экипажей. Автобус в Ясло навсегда остался бы в автопарке, как и краковский, и международный на Будапешт в 22.40, и так далее, вплоть до самых дальних уголков планеты, и, куда бы мы ни направили свои стопы, повсюду обнаруживали бы следы безумного гения расписаний. Увы, произведение так и не было завершено, а первые наброски, эскизы и диаграммы в виде испещренной пометками машинописи затерялись в сороковые годы где-то на берегах реки Зала.
Вероятно, отчасти поэтому мой паспорт имеет такой вид. Без расписания и описания, без плана, обреченный на волю случая, я пытаюсь справиться самостоятельно и постоянно вынужден начинать с нуля. Вынужден приехать, скажем, в Бая-Маре так, словно до меня никто туда не приезжал. Или в Дуклю в самый полдень, в разгар лета, когда тень у ног превращается в крохотное пятнышко и над рыночной площадью сгущается одиночество, словно вот-вот свершится Последний суд. Или в январе проехать Пустарадвань и подняться на высокогорные пустоши у словацкой границы, чтобы увидеть мертвенность пограничья и горные цепи, которые выглядят так, словно их не касался человеческий взгляд, а красно-белый шлагбаум и будка пограничника в Бузице напоминают безумный пропускной пункт, через который проходят кающиеся души контрабандистов. Именно здесь я хотел однажды обогнуть Будапешт, когда ехал по северным склонам Буковых гор и массива Матра в надежде, что через несколько часов чудом окажусь в излучине Дуная, где-нибудь в Эстергоме, где как-то в августе в маленьком переулке неподалеку от перекрестка улиц Пазманя и Батьяни обнаружил кафе, похожее на деревенскую хату перед свадьбой: несколько простых столов, накрытых клетчатыми скатертями, несколько стульев, и все. Появился толстый мужик в подтяжках и принес листок с написанными от руки названиями нескольких блюд. Буквы были выведены старомодно-каллиграфически. Холод, тишина и пустота. У меня было ощущение, будто я слишком рано явился на празднество. В конце концов я получил свой gombaleves.[90]Мужчина в подтяжках принес его и поставил передо мной так, как ставят еду перед человеком, который только вернулся с работы, — я мог положить локти на стол и даже чавкать, никто бы и внимания не обратил, хотя более тысячи лет назад неподалеку отсюда святой Иштван принял крещение и заодно, одним махом, крестил всю Венгрию. Стоял август, и холм Адальберта был окутан зноем, словно мираж. Я уже не помню, откуда возвращался, но сразу за зеленым дунайским мостом началась Словакия с ее сонливостью, по-деревенски спокойным ожиданием грядущего, которое может и не наступить. Серая штукатурка и деревни, заканчивающиеся словно ножом отрезал, пузатые мужики в белых футболках, сидящие перед трактирами на пластиковых стульях и пьющие пиво, в тапочках, в ботинках на босу ногу, словно они у себя дома, во дворе, словно их дом — вся деревня, все окрестности и остальной мир — в радиусе двух-трех автобусных остановок. Порой рядом стоят женщины в домашних платьях, халатах, разношенных туфлях. Они не садятся, просто останавливаются — обменяться парой слов.