Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Я привезу тебе гуйю, — пишет он, — чтобы ты убедилась, как сильно я тебя люблю».
В ту ночь Доре снятся женщины маори и их «моко». Снится, что они решили и ей нанести татуировки, но она боится резца, с которым они к ней приближаются. Им нужно покрепче держать ее. Даже во сне Дора ощущает удары резца на лице и мучительную боль, когда он прорезает ей плоть до самой кости.
Лето в самом разгаре, а в доме смертельно холодно. Она постоянно поддерживает огонь в каминах, но комнаты остаются мрачными в эти не по сезону угрюмые и дождливые дни. Ее никто не навещает, все соседи уехали в город, где настала череда праздников, и ей остается только читать, спать и ждать.
Приезжает отец, он потрясен, увидев, как она изменилась: щеки запали, кожа иссохла, в глазах стоят слезы.
— Немедленно собирайся, и едем ко мне, — говорит он. — Поживешь у меня. Ты совсем больна.
— Нет, отец. Я жду Генри, он должен приехать со дня на день. Я должна его встретить.
— Будь он проклят, что оставил тебя в этой дыре одну! Пусть только приедет, я поговорю с ним по-свойски, честное слово!
— Нет, только не это… — Дора протягивает к нему руки, и он успевает ее подхватить: она теряет сознание.
Дора приходит в себя в постели, переворачивается на другой бок и засыпает, но скоро ее будят: пришел врач.
Причина страхов ее, о чем она не позволяла себе даже и думать, теперь понятна: она беременна. Отцу ничего не остается, как забрать жену и пожить какое-то время с Дорой. Он ходит вокруг нее на цыпочках и говорит шепотом, словно она тяжело больна; он и слышать не хочет о том, чтобы она вставала, даже в погожие дни, когда ей гораздо лучше. Дора видит, что за его озабоченностью скрывается гордость, плечи его расправляются, он даже становится выше ростом и теперь постоянно с рассеянным видом мурлычет мелодии каких-то колыбельных песен.
Ей кажется, что ее мачеха, принеся суп, косится на нее, словно Дора ее чем-то обидела, и даже нарочно проливает его, обжигая Доре пальцы. Она бормочет, что Дора должна благодарить Бога за счастье, которое Он ей даровал, но Доре хочется сказать ей только одно: «Забирайте ребенка себе, он ваш. Мне он совсем не нужен». Но она ест суп и не произносит ни слова.
Моя лошадка погибла в августе, когда мне исполнилось тринадцать лет. Рано утром меня разбудил какой-то грохот и громкий крик, потом донеслось ржание лошадей, которые перекликались в утреннем тумане, чавканье копыт по грязи. Я выглянула из окна своей крохотной спальни и увидела их плывущие сквозь туман силуэты. Потом донесся другой звук, словно кто-то дергал струны; эта жуткая мелодия плыла по воздуху к дому, повторяясь снова и снова. Понять, что это такое, было невозможно.
Я выскочила из дома в одной пижаме, сразу за мной, натягивая пальто, выбежал дедушка. Я даже не стала задерживаться, чтобы надеть резиновые сапоги, гравий больно колол босые ступни, и от холода и сырости пальцы на ногах быстро замерзли. И только возле ворот я заметила в руках у дедушки винтовку.
Моя маленькая лошадка Лили, которую я обожала, на которой училась ездить верхом, которую каждое лето, что проводила здесь с семилетнего возраста, холила и лелеяла, лежала передо мной бесформенной массой, запутавшись в натянутой на столбы ограждения проволоке. Бока ее судорожно поднимались и опадали, ей было страшно. Опираясь на одну ногу, она пыталась подняться, но вместо этого снова и снова натыкалась на проволоку, и это движение было исполнено какого-то жуткого ритма. Так вот что вызвало этот красивый и вместе с тем тревожный звук, эту мелодию, которая вот уже двадцать лет снова и снова звучит у меня в ушах и снится в кошмарах. Мы с дедушкой смотрели на нее, как парализованные. Потом Лили издала мучительное ржание и сдалась. Задняя нога ее была надсечена, из нее текла кровь, она развернулась под неестественным углом, словно была вывихнута. Она подняла гнедую головку, и ее глаза с белыми ободками печально посмотрели на нас.
До сего дня мы не знаем, почему Лили пыталась перепрыгивать через ограду, поскользнулась ли она, отталкиваясь от земли, или просто не взяла высоту. Порасспросить бы об этом сорок, неторопливо прогуливающихся вокруг, пока мы пытались ее успокоить. Неистовые, безумные рывки нанесли еще больше вреда ее израненному телу, и в конце концов дедушка приказал мне отвернуться.
Грохот выстрела эхом прокатился по накрытой серым туманом долине. С громкими криками взлетели сороки, и это сочетание звуков словно накрыло меня с головой, сопровождаемое повторяющимся в тишине эхом. Обхватив руками окоченевшее тело, я закрыла глаза. Облепленные грязью ноги совсем окоченели. Дедушка схватил меня в охапку, поднял и понес, стараясь держать так, чтобы мне не было видно затихшей лошади. Грубая шерсть его пиджака царапала мне лицо. От него пахло ланолином и бабушкиными сигарками.
На этом можно было бы считать этот эпизод исчерпанным, если бы не то, что произошло потом. Дедушка приказал Джошу, который был тогда еще только рабочим фермы, взять заступ и похоронить лошадь. В тот день, как частенько и раньше, я вышла пройтись вверх по склону холма, мимо псарни, чтобы сверху полюбоваться закатом. Дедушка считал, что это занятие развивает во мне меланхолию, но как мне нравилось наблюдать за людьми из башни, так и подглядывать сверху за жизнью дома, видеть, как они ходят там внутри, любоваться дымом из труб, висящим в неподвижном воздухе. А в тот день мне позарез нужно было где-нибудь побыть одной.
Приблизившись к псарне, я увидела, что с другой стороны на маленьком грузовичке к ней подъезжает Джош. Съехав с дороги, он помахал мне рукой и подал назад, туда, где отчаянно лаяли собаки, которые в своих загончиках словно с ума посходили. Что-то заставило меня остановиться и посмотреть, что будет дальше.
Джош вышел из кабины и подошел к кузову. Он принялся вытаскивать из него и бросать на землю какие-то большие, тяжелые куски. Собачий лай перешел в пронзительный визг, они бешено бросались на двери своих клетушек. Закончив разгрузку, Джош выпустил собак, а сам отступил в сторону, и они жадно бросились на мясо, с рычанием вгрызаясь в него. Джош стоял рядом, уперев руку в бок и сгорбившись, словно держал на плечах тяжелый груз. Потом он медленно поднял голову и увидел, что я стою неподалеку. Безрадостно махнул рукой в сторону собак, у меня на глазах рвущих на части и пожирающих мою лошадку. Умирать буду — не забуду довольного выражения на его узеньком лице.
Вот после этого случая я и перестала есть мясо. Всякий раз, глядя на него, я вспоминала Лили и отвратительную сцену, как ее труп скармливают собакам. Она не заслужила этого, как и любое другое животное. С таким же чувством я стала относиться и к таксидермии: она для меня — дань уважения, проявление любви к объекту моей работы, дело, которое возвращает животному его достоинство после смерти, к тому же я всякий раз погребала останки в землю и сажала на могиле дерево. Какая я была идеалистка!
Потом я слышала, как дедушка кричал на Джоша, угрожая уволить его. Сидя в своей узенькой комнатушке, из которой я отказывалась выйти, пока не приехала мама и не уговорила, сказав, что мы немедленно уезжаем, возвращаемся в город. В следующий раз я приехала в Сорочью усадьбу через много лет и с Джошем больше не разговаривала.