Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Домик в тихом месте…
Новые документы.
Свобода? Свобода! Господи!
Володя незаметно нашел мою руку, бессильно свесившуюся с подлокотника кресла, и сжал ее. И мне стало вдруг интересно, что он чувствовал сейчас? Радовался ли за меня? Или огорчался, что наш многолетний тандем будет разрушен? Верил ли обещаниям сморчка или пытался предупредить меня не особенно на них рассчитывать?
В любом случае, я знала: что бы я ни решила, он всегда будет меня поддерживать.
Милый мой преданный Володя!
– Я согласна. – Я подалась вперед, буравя глазами лицо Юрия Остаповича, пытаясь разгадать: не обманывает ли он меня, не завлекает ли, поманив чем-то совершенно несбыточным. – Я согласна на все. Что мне нужно сделать, чтобы получить… выход на пенсию?
– Сколько драмы, – поморщился он. – Ты, дорогая моя, что же думаешь, я сейчас начну требовать взамен твою душу? Или будущего первенца? Мне это все без надобности. Все, что от тебя требуется, это завершить задание. Найти доказательства вины Радевича и сдать его нам. Вот и все. И половину работы, хочу заметить, ты уже сделала. Это будет твое последнее дело. Так сказать, громкий финальный аккорд.
…У Олега на удивление красивые изящные ладони для такого крупного сильного тела. Под лопаткой у него шрам, и на боку тоже…
А когда он смеется, над переносицей появляется морщинка.
Олег редко зовет меня по имени и никогда не произносит никаких признаний. На словесное выражение нежности он скуп. И только когда прикасается ко мне, в каждом его жесте чувствуется благоговение. А глаза становятся такими пьяными, сумасшедшими…
Это ведь точно нельзя подделать.
Но можно все остальное.
Я не знаю, виновен Олег или нет. Не знаю, привязался ли он ко мне или только подыгрывал. Не знаю, удалось ли мне хоть на йоту приблизиться к истинному характеру этого человека.
Я знаю лишь, что по какой-то нелепой случайности, стечению обстоятельств или, может, гормональному сбою он отчего-то стал мне небезразличен.
Я это знаю.
А что такое свобода – я не знаю. Забыла.
Забыла на слишком много лет…
Я встретилась взглядом с Юрием Остаповичем и тряхнула головой:
– Хорошо. Хорошо, я согласна. Я доведу это дело до конца.
– Вот и чудненько, – разулыбался тот. – И прекрасно. Значит, мы поняли друг друга.
Он отвернулся от нас и прибавил звук на экране, давая понять, что аудиенция окончена.
Володя поднялся на ноги. Я тоже встала и направилась к двери вслед за ним, но у порога задержалась.
– Юрий Остапович, – окликнула я. – Скажите… А почему вы хотите, чтобы это задание выполнила именно я?
Тот, продолжая смотреть на экран, где шли очередные кадры с эмиром, отозвался:
– Ну, как же, голуба моя, ты ведь уже, если мне не изменяет память, работала у нас по этому засранцу. – Он движением головы указа на экран. – У тебя с ним должен быть… Как это паразиты-психологи говорят? Незавершенный гештальт, вот! Так что стараться будешь на совесть, я прав?
– Правы, – сквозь зубы процедила я.
На экране появился крупный план эмира. Лицо, плотно замотанное белым в черный рисунок платком. Кусок лба и верхняя часть переносицы, пресеченная тонкой морщинкой. И глаза – темные, умные, глаза не фанатика, но уверенного в себе, решительного до жестокости, твердо идущего к своей цели человека.
– Ваш единственный выход – подчиниться нам, примкнуть к нашим рядам, иначе мы принесем вам ужас, боль и смерть, – произнес он по-арабски. – Это говорю вам я, эмир величайшей исламской международной организации «Камаль»!
В моей комнате стены тошнотворного грязно-розового цвета. Точно такой же краской были когда-то выкрашены стены в кабинетах музыкальной школы в моем родном городке. При одном взгляде на них у меня в голове начинали звучать фортепианные этюды Черни.
А потом перед глазами всплывал образ матери.
Вот она своей нетвердой, какой-то неуверенной походкой – словно под ногами у нее не стертый линолеум, а покачивающаяся палуба корабля – подходит к роялю, с мягким стуком открывает крышку над клавиатурой, взмахивает потертыми батистовыми рукавами блузки. А затем пальцы ее – тонкие, сильные пальцы пианистки, всегда – с остриженными под корень ногтями – принимаются ловко бегать по клавишам, извлекая из расстроенного школьного инструмента волшебные звуки…
В эти минуты в горле у меня всегда начинало щипать, как от дыма. А веки становились тяжелыми и горячими.
Мама, дом, детство, Санька…
Каким далеким, нереальным все это теперь для меня стало!
Наверное, потому я и ненавидела так яростно эти грязно-розовые стены, что они будили во мне ненужные воспоминания. Заставляли обращаться мыслями к той жизни, которая больше для меня не существовала. И от этого было так больно, так невыносимо трудно дышать. Хотелось заорать изо всех сил, броситься на пол, рыдать, крушить все вокруг.
А этого позволить себе я, конечно, не могла.
Мне не раз давали понять, что одним из основных качеств, требующихся от меня, является психологическая устойчивость и способность держать себя в руках.
Кроме стен в комнате почти ничего не запоминалось. Вешалка для одежды, железная кровать с сеткой, тумбочка, стул, голая лампочка под потолком.
Это походило на интерьер пионерского лагеря.
Вот только окно забрано решеткой. За ним виден высокий серый забор с завитками колючей проволоки по верху. У забора в рыхлом снегу валялись два фантика от конфет и апельсиновая корка – кажется, единственное яркое пятно во всем окружавшем меня мире. За забором тянулся до горизонта темный голый лес. Деревья без листьев похожи были на гигантские рыбьи скелеты. Местами темнели могучие древние елки.
Иногда за окном сыпал снег, иногда по покачивающимся верхушкам деревьев становилось понятно, что на улице ветер.
В остальном же вид оставался неизменным.
Разве что птица иногда мелькнет в небе, опустится, усядется на верхушку столба высоковольтной линии, посидит, почистит перья и рванет дальше.
Порой мне начинало казаться, что мир снаружи давно умер, исчез, испарился в результате какой-нибудь ядерной катастрофы. А мы здесь – единственные уцелевшие, засевшие в бункере, и окно это – фальшивка, грубо намалеванная на бетонной стене.
Это предположение тогда даже не казалось мне особенно абсурдным.
Не абсурднее того, что на самом деле со мной случилось.
В софийском аэропорту капитан Рыбкин очень доходчиво объяснил мне, что содержимое моей туфли грозит мне обвинением в контрабанде государственных ценностей. Что у них – у кого это «у них», обозначить он не потрудился, «у сотрудников службы безопасности», решила я – имеется на меня целое досье, в котором подробно расписано, какие именно картины, драгоценности, похищенные музейные экспонаты и каким образом я перевозила через границу в последние два года.