Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он чувствовал почти ужас.
– Какая же ты сука! – взвыл он.
– Вы говорите это Бетти… – Муж взялся за ручки кресла.
– Заткнись. – Он повернулся к Фелиде. – У клавишника идиотский звук, он все подавляет – это клоунский инструмент – могу себе представить, как вы с мистером Бэтоном тащите его на еврейские именины, а старые клячи вокруг даже в такт попасть не могут, «С днем поляцкого рожденья поздравляем мы тебя…», – ухмыляясь, проныл он. – Джаз-бэнд кукурузников играет вонючее старье. «Рада ты, и рада я, рада блядская семья».
– Ублюдок! Что ты понимаешь. Я столько лет играла с отличными музыкантами, я пахала, как вол, я была еще совсем ребенком, но я выучила этот инструмент, я играла в группах – всего четверо: ударник, аккордеон, труба и кто-нибудь на кларнете и саксофоне попеременно – наша музыка звучала, как десять инструментов. Посмотрела бы я на тебя, как бы ты смог: и латино, и этнику, и поп, да, и свинг, и джаз, даже деревенские песни и полуклассику, посмотрела бы я, на сколько б тебя хватило. Через пять минут тебя стащили бы со сцены за хвост вместе с твоей писклявой коробкой. – Выкрикивая все это, она вытаскивала из коридорного шкафа громадный ящик – тяжелый черный футляр, а из него – большой хромированный аккордеон. Бэйби пришло в голову, что он похож на радиатор «бьюика».
– Ублюдок. – Она с трудом перевела дыхание. – Ты даже не представляешь себе, что аккордеоном можно заменить целую саксофонную партию, а я это делаю. Ты даже не знаешь, что я играю, несмотря на то, что теперь замужем! – Она продела руки в ремни и подняла тяжелый инструмент. Сверкнула на Бэйби глазами и заиграла. Он думал, это будет позерское попурри, лоскутное одеяло простого лабуха с визгами и присвистами, шлягерок, который начнется с «Маленького темного кувшина», перейдет в «Ах, щекотно, хи-хи-хи» и закончится «Билл Бэйли, ну когда же ты вернешься» или другой такой же ерундой, но Фелида умудрилась его удивить. Глядя в потолок, она проговорила:
– Por Chencho, Tomás, por Papá Abelardo, – и вдруг запела разрывающую сердце песню «Se Me Fue Mi Amor»[141], которую записали в самом конце войны Кармен и Лаура. Она растягивала меха с поразительной техникой, те расходились и сжимались с невероятным драматизмом, взрывной эффект sforzati[142]. Она скребла по клавишам, терла и давила, водила ногтями по складкам мехов. Создавалась великолепная иллюзия, что аккордеону помогают bajo sexto, контрабас, и еще какой-то необыкновенный ударник, звуки сливались с забытым голосом сестры, аккордеон вплетался и сжигал в сладком тлеющем огне печальный голос Фелиды.
– Вот – самая прекрасная музыка на свете, – сказала она и ушла в ванную – кафельные плитки разнесли по квартире эхо ее рыданий.
– Вы бы слышали, как она играет «Полет шмеля». Это вообще фантастика, – сказал муж.
Бэйби положил зеленый аккордеон Абелардо в футляр, бросил взгляд на глупого итальянца и вышел вон, не закрыв за собою дверь, словно Ричард Уидмарк[143]. Нажимая кнопку лифта, он услыхал, как она с грохотом захлопнулась.
На улице, дрожа от вечерней сырости, Бэйби побрел к озеру. Впереди, под фонарями, шли двое мужчин, через несколько минут они свернули и исчезли в подъезде. Где-то далеко звучала гитара, блюзовые аккорды, из открытой двери вырвался «бат-тат-тат» ударника. Бэйби шел к озеру, прислушиваясь к влажным стонам воды. Он подумал, как медленно выползают из доков корабли. Через некоторое время он стал зевать. Как же он устал. И замерз. Он зашагал от воды обратно, и увидав, что в его сторону скользит такси с лампочкой на крыше – желтой и теплой на этой северной улице – поднял руку и побежал навстречу машине.
– Отель «Фортуна». – Ay, какой прекрасный, прекрасный у нее голос, пропадает с этим итальянским фертом, глушится огромным перегруженным аккордеоном. Глаза заливали слезы.
В вестибюле отеля он вдруг сообразил, что оставил зеленый аккордеон в такси. Бросился на улицу, но машина уехала. Звонок за звонком – все было напрасно, нет, он не запомнил ни номер, ни имя водителя; нет, он не знает, какой компании принадлежит такси, он не помнит ничего, кроме желтой лампочки на крыше, а значит, ничего не поделаешь.
Возбужденный муж ходил взад-вперед по квартире.
– Что за чепуха, – сказал он. Поскреб ногтями руку. – Запах – как будто что-то горит, – добавил он наконец.
– Это он. От него всегда несло старыми сигаретами и палеными деревяшками. – Она заплакала, а когда старый муж бросился утешать, резко его оттолкнула. Итальянец!
Хроматический аккордеон
Шарль Ганьон, плакса и нытик (говорили, именно из-за этого постоянного нытья сумасшедшая мать Софи чуть его не утопила), начал трудовую жизнь в 1912 году в возрасте пяти лет – посасывая губную гармошку, он выпрашивал на улицах centimes[144].
Во время Великой войны, когда мальчику исполнилось девять или десять лет, шлюха по имени Иветт, та самая, что вытащила его когда-то из воды, и в чьей комнате он время от времени спал, сунула ему в руки маленький однорядный accord on diatonique[145]. Этот жуткий хлам, весь в переливающихся звездочках, на который не позарились бы даже крысы, ей подарил один из клиентов; гостю вконец осточертело слушать нытье губной гармошки, но все же было жаль этого бледного, как макаронина, выковыривателя сигаретных бычков из уличных стоков, которого – подумать только! – сумасшедшая мать скрутила проволочной вешалкой и бросила в реку, откуда его и извлекла худенькая Иветт, мечтавшая в детстве переплыть Ла-Манш (десятилетие спустя, когда это сделала Гертруда Эдерле[146], Ивет почувствовала, что ее обманули). Но вместо благодарности мальчишка спросил Иветт – настоящую героиню, дававшую ему кров, – этот сопляк спросил ее всего лишь о том, что неужели он мало зарабатывает на улице с этой чертовой губной гармошкой? Может ему стоит пройтись по кабакам и там продолжить? Ладно, давай, будем считать это говно настоящим инструментом. И если уж говорить о настоящем инструменте, смотри сюда.
На кнопочном ящике – при том, что кнопки на нем отваливались, меха пропускали воздух, а звук получался не громче тявканья охрипшей собаки – Шарль играл в самых грязных bals musette[147](модники в норковых брюках и пиджаках на молнии никогда к ним не заглядывали), упрямо, за одни чаевые, не обращая внимания на дым, вопли и потасовки, он задавал себе ритм постукиванием ноги, иногда в одиночестве, иногда силясь переиграть конкурентов. Без перерывов. Если он замолкал, чтобы сходить в туалет или выпить воды, танцоры ругались и швыряли в его тощую спину все, что попадалось под руку. Расплачивались с ним довольно часто un petit vin blanc[148], причем самым дешевым, но это доставляло ему настоящее удовольствие – с тех пор и навсегда. Так, распустив нюни, он отвоевывал себе место в мире мужчин, полуголодный, вечно пьяный, спал в комнате Иветт, когда у той не было клиентов, а чаще под парой кресел в углу бистро – кусочек припортовой жизни, мальчишка с сопливым носом, драными башмаками и раздраженной надменностью, для которой не было никаких оснований.