Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Какой-то блондин, сидевший против нее и внимательно читавший немецкую книгу, вдруг уставился на нее, долго глядел и затем вежливо осведомился:
— Простите, не встречал ли я вас года два назад в Италии?
На какой-то станции, где поезд простоял целых полчаса, загляделся на Миреле элегантный высокий господин русского типа, по-видимому, охотник — с двустволкой за плечами. Когда она завтракала в буфете, он то и дело подходил к столу и, наконец, уселся пить чай против нее.
Все это приходило ей на память на следующий день, когда она, сойдя на последней станции, тряслась в бричке, и в голове бродили какие-то смутные мысли о новой жизни; ей думалось, что она хорошо поступила, ответив свекрови на ее вопрос неопределенно и холодно:
— Не знаю, увижу.
Но когда после полудня извозчичья бричка подъехала к околице городка, от давно знакомых насупившихся домишек повеяло на Миреле давнишней безысходной тоской, и снова почувствовала она в себе прежний девичий страх перед пустотой серых будней: ей почудилось, что она никогда и не выезжала отсюда.
Весь этот жалкий, нищий городишко со своими убогими полуразвалившимися домишками, которые она тысячу раз уже видала, словно окаменел в единственной мысли: «Ничем не помочь горю… Никакой нет надежды…»
Вот показался за базарной площадью отцовский дом с крылечком; уныло, как всегда, стоял он, рассказывая прохожим о том, что произошло в его стенах: «Вот выдали уже замуж Миреле… Уже Миреле там, в предместье большого города…»
Никто не вышел к ней навстречу, не обрадовался ее приезду. Дома все осталось по-старому, только Гитл начала носить по будням субботний парик; давешних сережек в ушах ее все еще не было. Увидя Миреле, она медленно поднялась со своего обычного места у овального стола, покраснела и чуть заметно улыбнулась.
— Глядите-ка, — молвила она смущенно и тихо, — Миреле…
Руки ее так и застыли на столе. Видно, очень ее удивил неожиданный приезд дочери: за три с половиной месяца Миреле не написала им ни единой строчки, и только Шмулик неизменно прибавлял к каждому своему письму: «кланяется вам любезная наша супруга Миреле — да продлит Господь ее дни».
Глядя куда-то в пространство, Гитл вдруг сказала:
— Однако Миреле лицом совсем не поправилась.
И тотчас же, взяв компрессы из рук подошедшей служанки, отправилась в спальню к реб Гедалье, которого в последнее время снова стали мучить приступы болезни, как прошлой зимой.
Реб Гедалья лежал одетый на своей старой деревянной кровати с жестяной грелкой на животе, тихо перенося боль.
— Вот лежу, — сказал он Миреле, смущенно улыбаясь, — а еще сегодня был на ногах.
Никогда еще лицо его не было таким желтым и болезненным; и нос заострился, улыбка совсем не подходила ко всему виду.
Сразу чувствовалось, что дни больного сочтены; его голос звучал теперь, как голос человека, которого призвали уже на небо, чтоб показать ему в книге жизни смертный приговор: «Вот видишь: ты скоро умрешь; а в какой день — это уж не твоя забота».
Вечером боль прошла; реб Гедалья встал с кровати, велел заложить лошадей для поездки в кашперовский лес: необходимо было немедленно туда съездить. Надев дорожный плащ, подошел он к Миреле и в раздумье постоял немного возле нее, опустив голову.
На дворе дожидалась запряженная бричка; Гитл в комнате не было.
Быть может, он думал о том, что полагается какой-нибудь подарок сделать дочке, приехавшей погостить к родителям, а ему нечего ей подарить.
Вдруг он спросил:
— Ну, каково тебе там? Как, значит, живется со Шмуликом? Он, должно быть, муж неплохой…
Он чувствовал, что говорит не то, что надо, и это его смущало. Снова поник он головой, призадумался и вдруг встрепенулся:
— Ну, пора ехать.
Вскоре после его отъезда неразговорчивая вообще Гитл стала тихо и неторопливо рассказывать дочери, что кашперовский лес вовсе не такое золотое дно, как думали они раньше, и что родственнику-кассиру нечего было делать у них, и он перешел на службу в какую-то фирму в уездном городе.
— А он был ведь всегда такой способный, толковый и добросовестный… Вова Бурнес посылал к нему, уговаривал перейти на службу к своему отцу и хотел дать ему тысячу рублей в год. Мы с Гедальей тоже ему советовали… А раввин Авремл считал его чуть ли не сумасшедшим. Только он, упрямая голова, и слышать не хотел об этой службе…
Потом Миреле с матерью пили чай, и не о чем больше уже было говорить. Миреле долго стояла одна у калитки и глядела вокруг.
По-прежнему было здесь пустынно, и в воздухе разлита была какая-то грусть, навеянная покаянными днями. Когда уже совсем сгустились сумерки, учительница Поля, та самая, что приехала сюда два года назад, отправилась в деревню к акушерке Шац, и туда же прошагал помощник провизора Сафьян, а за ним хромой студент Липкис… На дворе было темно и холодно, и ветер поднимал пыль на базарной площади. А Вова Бурнес уже узнал о ее приезде и потому раньше обычного укатил к себе на хутор. И только в красивой Садагурской молельне, глядевшей освещенными своими окнами на боковую уличку, что наискосок, раскачивались объятые покаянными мыслями прихожане и полными отчаяния голосами подпевали кантору псалом Давида…
Какой-то плотный молодой человек, должно быть, новый учитель местного начального еврейского училища, с лицом интеллигентным, но несколько грубоватым, прошел мимо в полумраке холодных сумерек; видно, недавно встал он ото сна; по крепкому его телу, казалось, пробегала легкая дрожь, и он с наслаждением думал: «Там, куда я иду, будет тепло и уютно: стол, освещенный лампой, на нем стаканы с чаем, и умным можно будет блеснуть словцом».
А ей, Миреле, все кругом казалось таким ненужным и нелепым. Глупо было, что она, едучи сюда, на что-то надеялась. Глупо было, что у акушерки в крестьянской хатенке, где светло и уютно, собрались сегодня те же люди, что и два года назад, и говорят они о том же, о чем говорили когда-то. Все они — акушерка, Поля, Сафьян, Липкис — недовольны жизнью, но никто из них пальцем не шевельнет, чтобы начать жить по-иному. И много в разных городах и городишках таких неудовлетворенных акушерок, Поль, Сафьянов, которые сходятся вечерами потолковать при уютном свете лампы, а потом возвращаются по своим углам, чтобы продолжать прежнюю жизнь и тянуть ту же лямку.
А ведь все-таки… на этой самой земле, над которой нависла сейчас холодная ночь, есть же люди, которые пытаются жить иначе…
Когда Миреле вошла в дом, в столовой уже давно была зажжена висячая лампа; за столом сидела раввинша Либка; улыбаясь молчаливой Гитл, она сделала какое-то весьма откровенное замечание насчет интимной жизни Миреле:
— Ага, так вот оно как!
От этих речей Миреле стало тоскливо и тошно. Она пошла в свою девичью комнатку, что рядом с гостиной, еще не освещенной, зажгла лампу и стала осматриваться вокруг. Так буднично выглядела вся обстановка комнаты: со столиков сняты были салфетки; от холода зуб на зуб не попадал, словно в зимние морозы целый месяц не топили печки; в пустом шкафу висело старое платье и поношенная осенняя жакетка, коротенькая, подбитая ватой. Кровать не была постлана, и чем-то сверху покрыта так, что подушки и простыня торчали из-под покрывала. И думалось, что лучше вечно бродить без крова по белу свету, чем спать на этой кровати.