Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гофмансталь был мистиком, но его мистицизм не исключал юмора и типично австрийской беззаботности. Он считал, что реальности не существует, что окружающий мир является иллюзией, что наша жизнь и во сне, и наяву является сновидением, что мы ее разыгрываем, как пьесу, что мы связаны ритуалами и легендами и наши мысли наименее оригинальны, когда мы воображаем себя независимыми. «Я не могу стряхнуть со своих век усталость давно забытых народов», — писал он. Как и Шницлер, он верил во всемогущество настроения и писал об отчаянии или экстазе, которые мгновение может породить в нашем сердце. Когда же он подпал под влияние Фрейда, он увлекся интерпретацией человеческой психики, хотя не анатомировал своих персонажей с помощью скальпеля, а предпочитал подставлять к их устам серебряное зеркало. Под псевдонимом Лорис он написал посвящение в стихах для книги Шницлера «Анатоль». В этом посвящении он характеризует не только произведения Шницлера, но и свои собственные:
Начав с поэзии, Гофмансталь обратился затем к рассказам, эссе и драматическим произведениям. Он питал слабость к сцене и всегда искал дружбы с актерами, режиссерами и оформителями. Из многих его пьес лучшей считается «Трудный человек». Ее герой — представитель старой австрийской аристократии. Он так боится показаться «вульгарным», что оказывается неспособным выразить собственные чувства или осуществить собственные желания. В конце концов девушка с очень проницательным умом ухитряется завоевать его любовь, хотя Гофмансталь на протяжении всей пьесы старательно избегает всего, что напоминало бы любовную сцену. Мне эта комедия представляется ограниченной, состоящей в основном из тонкого венского диалога и не имеющей драматического содержания.
Был ли Гофмансталь великим писателем? Вряд ли. Отсутствие ясности, отсутствие связи между различными эпизодами, которая давала бы возможность достичь кульминации, его смутный мистицизм и театральность заставляют говорить о нем как о талантливом, но второстепенном художнике.
Аллардис Николль в книге «Мировая драматургия» охарактеризовал его как «слепого пророка»: «Во всех своих трудах Гофмансталь проявляет незаурядный поэтический дар, но любовь к красоте часто уводит его в сторону и в его трудах не найдешь проповеди надежды. Несмотря на свою «философичность», он всего лишь слепой пророк, слух которого зачарован музыкой».
Джон Пристли в своем труде «Литература и человек Запада» выражает несогласие с этим суждением: «У него ультратонкая нервная организация, и он глубоко серьезен; склонность к мистицизму в нем не так сильно выражена, но в ней нет ничего фальшивого, это не литературный прием, как у Метерлинка; и в его предчувствии, что мир обречен, что его ждет катастрофа, есть нечто истинно пророческое. С другой стороны, могут возразить, будто он бежал этого интуитивного сознания, что общество и культура, породившие нежный цветок творчества, уже умирают, и в отчаянии обратился к маскараду барокко и мистическому томлению, потому что не мог заставить себя признать во всей грубости и разрушительности то, в чем была заложена не смерть, а жизнь. И он держится за традицию, как человек, привязанный к мачте уже тонущего судна. Его поиск «пути к жизни», который был его главной темой после того, как закончился фантастический период его юношеского творчества, говорит о сознании, что он сам поставил себя за рамки жизни. Но его нельзя расценивать просто как элегантное печальное воплощение венского обаяния и конечной меланхолии: в нем для этого слишком много силы и глубины; в отличие от большинства своих современников, он на наших глазах становится творцом все большего калибра, и его ни в коем случае нельзя расценивать как всего лишь поэта, слова которого не слышны за духовыми и ударными инструментами в «Электре» и «Кавалере роз».
Именно этот художник, относительно которого возможны столь различные суждения, вступил в творческое сотрудничество, которое породило шедевры, и эти шедевры будут помнить дольше, чем самостоятельные произведения Гофмансталя. Его слова все-таки слышны поверх духовых и ударных инструментов. Так хотел Штраус, потому что он придавал словам большое значение.
Почему же все-таки Гофмансталь согласился на сотрудничество? Совершенно ясно, что он представлял собой нечто большее, чем обычный либреттист, и Штраус обращался с ним с должным уважением. Он почти немедленно осознал, что имеет дело с неординарной личностью. Он писал Гофмансталю: «Ваша натура как бы дополняет мою. Мы были рождены друг для друга, и, если вы останетесь мне верны, мы, конечно, достигнем немалого».[189] Гофмансталь был с этим согласен: «Я не только считаю возможным, я убежден, что нам суждено совместно создать несколько, может быть, даже немало произведений, которые будут отличаться замечательной красотой».[190]
Они действительно словно бы дополняли друг друга. Австрийская тонкость Гофмансталя уравновешивала могучий и порой безвкусный немецкий гений Штрауса. С другой стороны, Штраус научил Гофмансталя тому, к чему, он, казалось, был не способен: учитывать практические требования театра, строить сюжет, четко характеризовать действующих лиц и — по крайней мере, в более ранних работах — подавлять излишний мистицизм. Гофмансталь был не очень высокого мнения о драматическом чутье Штрауса, хотя очень высоко ценил его музыкальный вкус. Он отвергал предлагаемые Штраусом идеи оперных сюжетов, иногда в мягкой и дипломатической форме, иногда резко и раздраженно; по крайней мере, в одном случае он предъявил ультиматум — или Штраус перестанет приставать к нему с этим сюжетом, или он, Гофмансталь, разорвет их партнерство. С другой стороны, интуитивное понимание Штраусом, что возможно осуществить в опере, а что нельзя, удерживало поэта от излишней велеречивости или излишней неопределенности — по крайней мере, в начале их сотрудничества. В результате лучшими пьесами Гофмансталя с драматической точки зрения считаются «Кавалер роз» и «Ариадна на Наксосе».
Когда началось их сотрудничество, Гофмансталь уже был признанным поэтом и писателем. Однако возможность на кого-то опереться — даже если это был живой человек, а не «литература», — наверное, помогла ему преодолеть свою вечную мнительность. Кроме того, он понимал, что ему предоставляется возможность стать известным за пределами Австрии и выйти на международную арену музыки. Поэт ограничен собственным языком; композитор говорит на музыкальном эсперанто. Кроме того, ему было интересно попробовать себя в новой области. Повысить уровень оперного либретто было заманчивой задачей для писателя, увлеченного театром. Штраус его в этом всячески поддерживал: «Вы — прирожденный либреттист. В моих глазах это комплимент. Я считаю, что написать хороший текст для оперы гораздо труднее, чем написать хорошую пьесу».[191]