Шрифт:
Интервал:
Закладка:
За этой первой ласточкой последовало множество невеселых трапез, которыми нас постоянно потчевали нескольких дней, проведенных здесь. Я убедился, что перед лицом чьей-то тяжелой утраты к людям возвращаются такие атавистические наклонности, как примитивная доброта, проявляющаяся самым явным образом в форме подношения еды пострадавших. Нам приносили полные тарелки сандвичей, термосы с куриным бульоном, яблочные пироги и пузатые горшки с тушеным мясом, заботливо завернутые в кухонные полотенца, которые Лидия стирала, гладила, аккуратно складывала и возвращала владельцам в их выскобленных горшках, предварительно опустошенных мной, один за другим, в мусорный ящик. Мы казались себе жрецами, свершающими обряды в святилище, принимающими жертвоприношения верующих, каждое с сопутствующей улыбкой соболезнования и склоненной в скорби головой, похлопыванием по руке или по плечу, смущенно промямленными неловкими фразами, выражающими сочувствие. В те первые дни я совсем, ни разу, не плакал, — я заранее отплакался вволю много месяцев назад, укрытый искрящейся, населенной людьми темнотой вечерних киносеансов, — но если не выдержу, то сломаюсь как раз в тот момент, когда в руку мне заботливо вложат сладости или суп. Но все это пришло слишком поздно, шепотки заклинаний, обещанные молитвы, погребальное запеченное мясо, ибо дева уже взошла на алтарь, жертвоприношение свершилось.
Горе убивает вкус. Не просто притупляет, мешает воспринимать оттенки, смаковать хороший кусок стейка или чувствовать остроту соуса, а полностью уничтожает сам вкус, — мяса, овощей, вина, амброзии, птичьего молока, — всего, так что кушанье на вилке становится не слаще куска картона, крепкий напиток в бокале — мертвой водой. Я садился и ел как машина, размеренно жевал и глотал; пища поступала в рот, челюсти начинали двигаться восьмеркой, пропущенный сквозь мясорубку зубов продукт направлялся в желудок, и если бы он вдруг без перерыва продолжил свое движение и вышел из меня тут же, пока я был за столом, меня такое ничуть бы не удивило и тем более не смутило. Мисс Кеттл в своем непоколебимом здравомыслии поддерживала разговор, или скорее отрабатывала монолог, что не очень-то развлекало, но и не отвращало. Она, очевидно, наша соседка, или одна из родственниц Квирка, к которой он воззвал о помощи и поддержке, когда пробил час испытаний, хотя, по-моему, наш жилец и помощник ей совсем не нравится, ведь каждый раз, когда он попадается ей на глаза, она неодобрительно поджимает и кривит губы. Мисс Кеттл — наследница вековых традиций и современный образец профессиональной плакальщицы, потомок тех, кого в старину в наших краях нанимали в таких случаях родственники, чтобы управляли процессом выражения скорби своими ритуальными визгами и воем. В своих застольных беседах она раскрывает тему смерти с умением, достойным почтенного владельца похоронного бюро. Единственная фальшивая нотка в таком сценическом образе — очки с одной дужкой, роднящие ее со знаменитыми чудаками Диккенса. Она несколько раз упомянула о том, что у нее умерла сестра, хотя как и когда это случилось, я прослушал; она говорила о покойной и ее талантах так, словно я должен и так уже знать все детали. Подобный обмен мнениями, — если можно назвать таковым почти бесконечный монолог, — при других обстоятельствах мог бы стать причиной серьезных недоразумений и неудобств, но сейчас от меня не требовалось выказывать умение вести себя или простую вежливость; я чувствовал себя большим безобидным зверем, которого подобрали раненым в лесу и привели сюда, чтобы ухаживать за ним и втайне изучать. Лидия сидела напротив, так же, как я, механически пережевывая еду, не говоря ни слова, не отрывая глаз от своей тарелки. Квирк восседал во главе стола и выглядел настоящим хозяином, спокойным и кротким, настойчиво-радушным, не оставляющим без внимания ни одной мелочи. Есть люди, которые хорошо управляются со смертью, преображаются, буквально расцветают под ее ледяным дыханием, и к моему удивлению и в общем совершенно неоправданному неудовольствию, Квирк на глазах превращался в одного из подобных типов. Стоило встретиться с ним взглядом, а я очень старался такого не допускать, и он дарил мне небольшую улыбку, присовокупив к ней короткий бодрящий кивок, оба близкие родственники тех, что расточала мне мисс Кеттл, когда мы впервые увидели друг друга, и в моем воспаленном рассудке даже мелькнула шальная мысль, что, возможно, все это — сочувствие, отвлекающие разговоры, плотный ужин с чаем — все это на самом деле профессиональные услуги, которые они оказывают вовсе не бескорыстно, и вскоре наступит неприятный момент неловкого покашливания и смущенно задранных плеч, момент вручения счета, момент расчета. Я представил себе Квирка, как он с неуклюжей осторожностью, прямая противоположность фокуснику, скрывающему игральную карту в ладони, протягивает мне документ (наверняка в конверте, перевязанном черной шелковой лентой), его выразительные беззвучно шевелящиеся губы и благодарное молчание, с которым он примет мешочек с позвякивающими гинеями. Да, в Квирке определенно есть что-то от викторианской эпохи; гипертрофированное желание прибиться к определенному кругу, беспечное нахальство слуги, прислуживавшего хозяйской семье так долго, что он вообразил, будто выслужил право считать себя ее почетным членом.
А вот Лили сбивает меня с толку. После первой истерики в холле девочка замкнулась в угрюмом молчании, ощетинилась по-кошачьи. Она сидела рядом со мной, уткнувшись в тарелку, скрыв лицо за свисающими прядями волос. Мне отлично известно, как раздражает надоедливое присутствие смерти молодежь, словно это мрачный пришелец, явившийся окончательно испортить и без того уже скучную вечеринку, но даже мой заболевший страданием рассудок уловил, что ее яростное молчание, опалявшее меня жаром, всей своей страстной силой было направлено только на меня. Но чем я мог ее обидеть, что плохого я сделал ей? Как правило, я не понимаю обычных людей, о чем наверняка не раз уже сообщал, но молодые для меня сейчас, как и всегда, кажутся абсолютно непостижимыми существами. Позже, в холле, когда мы с Лидией готовились уехать, едва передвигая ноги под тяжестью пропитавшего нас своей свинцовой тяжестью горя, этот ребенок вдруг появился словно из-под земли, и на секунду-другую буквально прирос ко мне, неловко, отчаянно, яростно прижавшись всем своим мокрым существом, а потом снова умчался прочь, сверкая голыми, чудовищно грязными пятками. Наверное, она и в самом деле хотела сделать меня своим папкой.
Вот-вот наступит ночь, но нам было трудно уйти, трудно найти формулу, которая подытожит наше пребывание здесь. Мисс Кеттл вернулась к своим кивкам и улыбкам, Квирк молчал, но щеголял серьезным, задумчиво-благостным выражением лица. Мы вполне могли сойти за их родственников, Лидия и я, усталых и сонных после визита к добродушному деревенскому дяде и тете. Вечер для меня прошел в каком-то странном, расплывчатом унылом полумраке, который время от времени освещали тусклые вспышки лампы фотокамеры, и тогда все происходило как при замедленной съемке. Память сохранила отдельные моменты-снимки: вот Квирк и Лидия, оба сидят возле стола, друг напротив друга, жена безудержно рыдает, а Квирк, расставив ноги, наклонился к ней, взял ее руки в свои и тихонько покачивает вверх-вниз, словно решил прокатиться в кабриолете и сейчас сжимает поводья; вот мисс Кеттл засмеялась над чем-то, а потом вспоминает о нашем горе, и, захлопнув рот, прикусывает губу и виновато поправляет сразу сползшие набок очки; вот голая рука Лили рядом с моей, каждый крохотный волосок сверкает и искрится; вот вечерний свет в окне золотит подставку для сушки посуды, играет на ободке бокала; вот моя тарелка, с увядшим ломтиком помидора, помятым листочком салата, размазавшимся яичным желтком. Вот что оставила мне память.