Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ах ты, маленький, — прошептала Ганна и потянулась к козленку, родившемуся, видно, совсем недавно.
Козленок отскочил от нее боком, словно котенок, остановился, замерев, и снова уставился на женщину синими молочными глазищами, поводя плюшевым пятачком носа.
И вдруг Ганна услышала лес: она только сейчас могла понять, что та тишина, которая, казалось, окружает ее, на самом деле живет и радуется тому, что живет: свистели дрозды, носились по веткам желтогрудые синицы, стучал дятел.
«Надо было все эти годы брать мальчиков в лес, — подумала Ганна, посмотрев на то место, где еще мгновение назад стоял козленок. Сейчас там колыхалась трава, и не было уже синих глаз и мягкого вздрагивающего носа. — Надо было водить их в зоопарк, любоваться тем, как они завороженно смотрят на зверей, и сердце бы сжималось от счастья, и я бы стала очень талантливой, потому что только счастье твоих детей может дать истинное ощущение высокого покоя, а лишь это и есть истинный подступ к творчеству. Пусть бы я делала свое дело дома, пусть бы все мои замыслы реализовались потом, пусть бы их реализовали мальчики: ведь настоящее счастье — это когда ты только задумываешь, носишь в себе опасливо, по частям отдаешь это задуманное ватману… Потом начинается гадость — согласование, подбор металла и мрамора, торговля с поставщиками, доказательство своей правоты заказчику… Мы обкрадываем себя, когда мало бываем с детьми. Надо ходить с ними в театр, гулять в парках, наблюдать, как они строят из песка свои замки. Бабки, которые выводят маленьких, думают о своем, и нет для них чуда в том, как ребенок пыхтит над песчаным замком и как он смотрит на летящую птицу, — старики считают, что они постигли суть жизни, потому что прожили ее. А ведь на самом деле все совсем наоборот: суть жизни лучше всего ощущает новорожденный. Чем мы делаемся взрослее, тем больше мы сужаем мир, ограничиваем самих себя нормами морали, своими страхами, рожденными силой и злом».
Ганна села на пенек, закрыла глаза и подставила лицо солнцу. Мягкое тепло его доверчиво накрыло веки, лоб, губы.
«Наверное, надо меньше двигаться, — подумала она, — я раньше слишком много двигалась, только сейчас, случайно, поняла, что такое истинная ласка солнца. Я всегда торопилась сделать. Нужно ли? Если мы странники, которым позволили ненадолго войти сюда, в этот мир, так, может, лучше ждать конца, наслаждаясь тем, что отпущено?»
Она долго сидела под солнцем на сосновом пеньке, и в душе у нее было спокойствие, потому что здесь, в тишине леса, она поверила, что с прежним все покончено, что теперь она другая, а значит, мальчики будут с ней, ведь все-таки справедливость есть в мире, ведь справедливо было то, что она повстречала в лесу новорожденного козленка, а не человека, в руке которого могло быть ружье…
План беседы с Фохтом был в голове у Штирлица — после работы с архивами в берлинских библиотеках, после встреч с Мельником и Бандерой и после бесед с Дицем, который еще в Загребе затаил против чиновника из розенберговского ведомства тяжелую неприязнь.
Фохт встретил Штирлица подчеркнуто радушно, распахнул створку стеллажа, где за корешками книг был встроен большой буфет, предложил на выбор французский коньяк, шотландские виски и джин, рассеянно попросил мужчину-секретаря приготовить две чашки крепкого кофе и, полуобняв оберштурмбанфюрера, подвел его к старинному, с высокой спинкой кожаному креслу.
— На вас не действуют заботы, — сказал Фохт, рассматривая лицо Штирлица. — Я завидую вам. Вы словно бы отлиты из бронзы.
— Я поменяю имя на Цезарь, — пообещал Штирлиц, наблюдая, как Фохт картинно смаковал коньяк.
— Веезенмайер вчера получил новый титул, — сказал Фохт, — теперь, после победы в Хорватии, он «посол особых поручений». Можете отправить поздравительную телеграмму.
— Непременно. Он способный человек.
— Жаль, что его нет здесь.
— Я думаю, вы достаточно серьезно знаете славянскую проблему, чтобы здесь заменить Веезенмайера.
— Никогда не могу понять, когда вы шутите, а когда говорите правду.
— Шутка тоже может быть правдой. И наоборот.
— Я, знаете ли, прагматик-метафизик, а Веезенмайера отличает дерзость.
— Что-то я не очень вижу разницу между метафизикой и дерзостью.
— Разница очевидна, Штирлиц. Метафизика есть нечто среднее между идеей и творчеством, между страстью и логикой; на мою же долю все больше выпадает надобность взвешивать возможности…
— Никому не признавайтесь в этом, Фохт. Никому. Вас тогда сожрут с костями. Если вы определяете свою функцию лишь как человек, оценивающий возможности, тогда вам не позволят высказывать точку зрения. Вы обречете себя на положение вечного советчика. А вам, как и любому нормальному человеку, хочется быть деятелем. Нет?
— Нет, — устало солгал Фохт, — больше всего мне хочется спокойствия, чтобы никто не дергал по пустякам и не мешал делать мое дело… Наше общее дело.
— По-моему, вы очень здорово отладили дело. Судя по моим встречам с Мельником и Бандерой, во всяком случае.
— Вы с профессором Смаль-Стоцким не познакомились?
— Нет. Кто он?
— Он назначен в украинский отдел министерства восточных территорий.
«Он по-прежнему боится своего провала с Дицем и Косоричем в Загребе, — понял Штирлиц, наблюдая за лицом Фохта. — Он очень боится меня и не любит, потому что я один знаю, что именно он виноват в гибели столь нужного нам подполковника Косорича. Поэтому он так доверителен со мной. Он хочет, чтобы я поверил в него; тогда, по его логике, мне будет невыгодно помнить. Мне будет выгоднее забыть».
— Это что-то новое в нашей практике, — сказал Штирлиц. — Впрочем, и министерство-то новое. Славянин — штатный сотрудник? Занятно. Нет?
— Смаль-Стоцкий — личность особая, чудовищная, говоря откровенно, личность. Он был министром иностранных дел в правительстве Петлюры и вместе с ним ушел в Польшу. И там стал осведомителем второго отдела польского генерального штаба. Собственно, именно он стоял у колыбели организации украинского национализма в Польше до тех пор, пока Пилсудский помогал националистам, рассчитывая обратить их против Советов. Но когда мы смогли обратить ОУН против Польши, Смаль-Стоцкий встретился с нашими людьми, отдыхая в Мариенбаде. Меня он поражает: эрудиция и при этом хулиганский, если хотите, цинизм. Я ни от кого не слыхал столько гадостей про украинцев, сколько от него.
— И вы ему верите?
— Вопросами доверия у нас занимается гестапо. — Фохт поморщился. — Диц, по-моему, превосходит самого себя, — пустил он пробный шар, не выдержав полной незаинтересованности Штирлица. — Он очень ловко работает с группой Мельника.
— Мельник связан со Стоцким или автономен?
— Они не могут быть связаны друг с другом. Они готовы перегрызть друг другу глотку: не дает спать корона гетмана.