Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Если бы он столь явно не переплюнул величайшие фигуры египетского света роскошью своих приемов, можно было бы заподозрить его в стремлении потягаться с ними в широте вкусов. Стены особняка овевала то прохлада похожих на листья папоротника пассажей струнных квартетов, то раскаленные вихри саксофонов, стенающих в ночи, словно обманутые мужья.
Изящные продолговатые приемные покои были дополнены, изрыты бессчетными нишами и уголками для интимных бесед в самых неожиданных местах; количество сидячих мест едва ли не удвоилось против обычного, и так уже, на мой взгляд, чрезмерного, и порою до двух-трех сотен гостей собиралось на тщательнейшим образом продуманные и совершенно бессмысленные званые обеды — чтобы подивиться на хозяина дома, с головою ушедшего в созерцание лежащей перед ним на пустом блюде розы. Но рассеянность его не вызывала раздражения, потому как, если и случалась в общей светской беседе неудобная пауза, он заполнял ее обворожительнейшей из улыбок, и все присутствующие замирали вдруг в изумлении и отрешенности, подобно энтомологу, поднявшему машинально перевернутый стакан и обнаружившему под ним некое членистоногое чудо, чье научное название безнадежно затерялось в его многотомной памяти.
Что еще добавить? Легкая экстравагантность в одежде едва ли бросалась в глаза, если речь шла о человеке, слишком богатом, чтобы носить старые фланелевые брюки и пальто из твида. Теперь же, в ослепительно элегантном костюме из искусственного шелка, с широким алым кушаком, он казался именно тем, кем должен был быть всегда, — самым богатым и самым красивым из городских банкиров, этих воистину найденышей судьбы. Люди удовлетворенно перешептывались: наконец-то он стал самим собой. Именно так должен жить человек с его положением и средствами. Одни лишь дипломаты унюхали за неожиданным всплеском расточительности некие подводные токи, скрытые мотивы, может быть, даже заговор против короля и зачастили к нему в гостиную с букетами заученных любезностей. За масками лиц, ленивых или фатоватых, ощутимо тикало любопытство, профессиональный азарт: докопаться во что бы то ни стало до истинных побуждений и скрытых планов хозяина дома — а как же иначе, ведь даже сам король бывал теперь у Нессима запросто.
Господи, как далеко от настоящего эпицентра бури ходили эти волны! Нечто, задуманное Нессимом, вызревало медленно, как сталактит, и долгую паузу можно было заполнить чем угодно — расчерчивали бархатное небо искристыми хвостами ракеты, вонзаясь все глубже и глубже в прохладную ночь, где лежали запертые друг у друга в объятиях и в мыслях Жюстин и я. В тихом зеркале пруда всплески человеческих лиц, озаренных светом золотых и алых звезд, с шипением взлетевших в небо, — как мучимые жаждой лебеди. Из тьмы, с теплой ладонью на моем запястье, я глядел на бьющееся в конвульсиях цветного света осеннее небо спокойно и просто, как человек, чья обязательная доля незаслуженных страданий уже отмерена и боль растворяется и гаснет, — так покидает она больные члены, чтобы разлиться равномерно, заполнить без остатка все тело или мозг. Изящные спирали фейерверков на темном небе вливали в наши жилы ностальгическое чувство единения с необъятной вселенной любви, уже готовой выставить нас за ворота.
Небо в ту ночь по-летнему полыхало зарницами; не успел еще отплясать фейерверк, как захрустела где-то над пустыней, на востоке, черствая корочка грома, струпом разрастаясь в мелодичной ночной тишине. Брызнул легкий дождь, молодой и свежий, и в одно мгновенье темнота заполнилась бегущими фигурами людей — назад, под укрытие освещенных изнутри домов; поднятые выше колен платья и в голосах — прохладный перезвон радости. Фонари снимали отпечатки с обнаженных тел под мокрою насквозь одеждой — мы же, не сговариваясь, нырнули в беседку за сладко пахнущей живой изгородью и легли на резную, из камня скамью в форме лебедя. Болтали и смеялись люди, пробегавшие мимо беседки дальше, к свету; мы покачивались в мягкой колыбели темноты, чувствуя, как покалывают наши лица ласковые иголочки дождя. Люди в смокингах подожгли запалы последних, ненужных уже зарядов, и сквозь ее волосы я увидел, как карабкаются в небо запоздалые бледные кометы. Я попробовал на вкус, с разноцветной круговертью радости перед глазами, теплый отчаянный рывок ее языка, ее рук поверх моих. Сколь несоразмерно было счастье — мы даже не говорили, мы просто глядели друг на друга в темноте глазами, полными непролитых слез.
Из дома долетели сухой хлопок — открыли шампанское — и звуки смеха. «Ни единого вечера вдвоем».
«Что творится с Нессимом?»
«Я уже ничего не понимаю. Когда тебе есть что скрывать, поневоле станешь актером. И всем окружающим тоже придется играть».
Все тот же человек улыбался публике с фасада их семейного благополучия — как и прежде, уверенный в себе, пунктуальный, интеллигентный; внутри же царили хаос и смятение — его больше не было, он исчез. «Мы как-то потеряли друг друга», — сказала она угасающим шепотом и, пододвинувшись ближе, всадила в меня по самую рукоятку здравого смысла долгий поцелуй как итог всего прожитого нами вместе, — еще с минуту отзвук поцелуя не покидал наших соединившихся тел, затем затих, истаял в непроглядной тьме вокруг — навсегда. И все-таки, лежа с ней рядом, я знал, о чем она думает при каждом объятии: «Может быть, именно так, с такою болью, даже, наверное, желанной болью, — может быть, именно так я найду дорогу назад к Нессиму». Дикая тоска сдавила вдруг мое сердце.
Позже, бредя сквозь обветшалый туземный квартал, провожаемый штыковыми уколами фонарей и подзатыльниками резких запахов, я безнадежно гадал — как обычно, впрочем, — куда ведет нас время. И, как будто для того чтобы проверить истинность чувства, вокруг которого мы нагромоздили столько страстей и слов, я завернул в освещенную изнутри будку, украшенную обрывком киноафиши — громадное полулицо героя-любовника, бессмысленное, как брюхо дохлого кита на поверхности моря, — и уселся на стул для клиентов, словно в парикмахерской в ожидании своей очереди. Из-за грязной занавески, делившей будку на две части, доносились невнятные звуки — казалось, там резвятся неведомые миру существа, не слишком отвратительные, возможно, в своем роде даже интересные, как интересны естественные науки тем, кто оставил всякую надежду развить в себе способность чувствовать. Я, конечно, был уже здорово пьян — отчасти Жюстин, отчасти легким, как воздушный змей, «Поль Роже».
На соседнем стуле лежала феска, и я рассеянно надел ее себе на голову. Она была еще теплой и липкой изнутри, и толстая кожаная подкладка тут же приклеилась ко лбу. «Я очень хотел бы знать, что все это значит», — сказал я своему отражению в зеркале, заклеенном вдоль трещин зубчатыми краешками почтовых марок. Я имел в виду, конечно же, невероятный кавардак, в просторечии именуемый сексом, акт физического проникновения в чужеродный организм, акт, имеющий власть заставить человека впасть в отчаяние ради нелепого существа с двумя грудями и le croissant[43], как это называется на живописном левантинском арго. Шум за занавеской стал громче — застенчивые стоны и скрип, и к старческому скрежету древней деревянной кровати воодушевленно присовокупился сочный человеческий голос. Тот самый для всех одинаковый безличный акт, коим мы, Жюстин и я, привязаны были к миру и уравнены с ним. Какая разница? Как далеко уводили нас чувства от трезвой реальности простого, бездумного, животного акта? До которой степени вероломный разум — с вечным его catalogue raisonné[44]сердечных дел — в том виновен? Вопрос был бессмысленный, ответа все равно не будет; но мне так хотелось хоть какой-то определенности, и я убедил себя в том, что стоит мне только застать сей феномен физиологии врасплох, при условии, ежели я буду ведом не любовным, но научным стяжательством, ежели подойду к эксперименту без всяких предубеждений, — и я, быть может, успею поймать за хвост некую истину о собственных моих желаниях и чувствах. В нетерпеливом желании поскорее отделаться ото всех неразрешимых вопросов на свете я поднял занавеску и тихо шагнул в кубической формы клетушку, освещенную с подобающей случаю тусклостью единственной прикрученной на ней парафиновой лампой: лампа жужжала, огонек дрожал.