Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Прошу прощения…
Он не заметил бородатого человека, в эту самую минуту вышедшего наружу, и едва не столкнулся с ним. Приземистый и чрезвычайно широкоплечий, он был одет в точности как тот, что наблюдал за игрой: голову покрывал суконным беретом, наподобие тех, что в ходу у охотников, на ногах же носил гамаши. Лицо его было Алатристе незнакомо. Короткая шпага на кожаной перевязи, приличных размеров нож за поясом. Не то браконьер, не то, наоборот, лесник. Он слегка кивнул в ответ на извинение капитана и внимательно оглядел его, причем даже направляясь к коновязи, Алатристе чувствовал этот взгляд и чем-то он ему не понравился, вызвав смутное подозрение. Расплачиваясь с кузнецом под жужжанье слепней, он незаметно, краешком глаза покосился на незнакомца. Тот сидел под навесом и продолжал неотрывно глядеть на капитана. Уже вдев носок в стремя и занося правую ногу над седлом, он перехватил взгляд, которым обменялись эти двое, и взгляд этот ему сильно не понравился. Одна компания, подумал капитан, и не по мою ли душу они явились сюда? Чем-то он привлек их внимание, а вот чем именно — понять не мог, и ни одно из возможных объяснений тут не годилось.
Обернувшись через плечо — не тронулись ли те следом, — Алатристе дал коню шпоры и продолжил путь в Эскориал.
— Таких декораций нигде в мире не найти, — сказал дон Франсиско.
Мы с ним сидели в нише под гранитными аркадами и наблюдали, как в великолепных садах Эскориала идет подготовка к спектаклю. А сады, и вправду поражая воображение, складывались в диковинные фигуры, причудливыми лабиринтами огибали десяток фонтанов, где лепетала вода. Защищенные от порывов северного ветра фасадом самого дворца-монастыря, по стенам которого на шпалерах вились жасмин и шиповник, они прелестными террасами уходили к южному крылу, открывая взгляду пруд, где плавали утки и лебеди. С юга и запада зеленовато-серо-синими громадами подступали горы, а на востоке далеко, до самого Мадрида, тянулись необозримые пастбища и королевские леса.
Стрела любви — такая штука —
Нельзя последствий всех учесть:
Ты, выпустив ее из лука,
Свою же поражаешь честь.
До нас долетал голос Марии де Кастро, репетировавшей начало второго действия. Слов нет — голос у нее от природы был сладчайший в Европе, а муж придал ее искусству декламации особый блеск, ибо хоть в этом отношении не оставлял ее своими заботами. Время от времени грохот молотков — рядом собирали и ставили декорации — заглушал звучные стихи, и тогда Косар требовал тишины, потрясая свернутой в трубку рукописью дона Франсиско, величественно, как архиепископ Льежский или великий князь Московский: манерой поведения этих господ он овладел на подмостках. Пьесу собирались играть на свежем воздухе, под открытым небом. И для этой цели сколачивали сцену и натягивали парусиновый навес, чтобы защитить от зноя или дождя августейших особ и самых почетных гостей. Говорили, будто графу-герцогу Оливаресу его затея должна была обойтись в десять тысяч эскудо.
Эти стихи, конечно, не могли бы составить предмет гордости дона Франсиско, но, как он сам шепнул мне, стоили они ровно столько, сколько за них заплатили. Не говоря уж о том, что подобные игровые вирши неизменно приходились по вкусу всем зрителям — от его величества до последнего конюха, не исключая и мушкетеров сапожника Табарки. И по мнению Кеведо, если уж наш Феникс позволял себе, чтобы сорвать аплодисменты публики, звонкую рифмованную пустышку под занавес или, что называется, на уход, отчего бы и ему отказываться от такого? Ибо, говорил он, важно не то, что подобные, на скорую руку сляпанные стишки недостойны его таланта, а то, что они придутся по нраву королю, королеве и королевским гостям. И главное — графу-герцогу Оливаресу, который был всему дела голова, а верней — кошелек.
— Скоро прибудет капитан, — внезапно проговорил Кеведо.
Я поглядел на него с благодарностью — поэт продолжал думать о моем хозяине. Однако дон Франсиско оставался невозмутим и ничего не прибавил к сказанному. Я тоже ни на миг не забывал о капитане Алатристе, особенно — после непрошеной аудиенции с Оливаресом, — но свято верил, что вот приедет капитан, объяснится с Гуадальмединой, и все разъяснится и уладится. Что же до его отношений с прекрасной комедианткой — она в этот миг спросила воды, и Косар торжественно понес ей стакан, — то едва ли они продолжатся в столь рискованных обстоятельствах. Вслед за тем мысли мои обратились на другое, и я подивился тому, с какой естественностью держала себя Мария де Кастро в Эскориале. Вот, стало быть, куда может занестись высокомерная и самоуверенная женщина, если пользуется расположением короля или другой высокой особы — притом, что ни о каком соседстве королевы и актрисы и речи идти не могло: комедианты попадали в сады Эскориала только на репетиции, и никто из них не жил во дворце. Уже поползли слухи о том, что Четвертый Филипп ночью побывал у Марии, и на этот раз не помешал ему никто, включая мужа, поскольку было известно, что Косар, когда надо, спит беспробудным сном. Можно было не сомневаться, что все эти толки и сплетни достигли ушей королевы, но дочка Генриха Наваррского получила воспитание, достойное настоящей принцессы, а потому умела принимать неприятности как нечто неотъемлемое от ее статуса. Изабелла де Бурбон была образцом знатной дамы и зерцалом королевы — оттого-то народ так любил и почитал ее. Никто не видел слез унижения и ревности, пролитых ею в одинокой спальне из-за неутолимой похотливости венценосного супруга, который, в общей сложности, как гласила молва, наплодил за жизнь двадцать три ублюдка. И, мне сдается, непобедимое отвращение, питаемое Изабеллой к посещениям Эскориала — впрочем, не за горами день, когда она принуждена будет остаться там навсегда, — объяснялось не только тем, что не по нраву ей, живой и веселой, была его величавая мрачность, но и воспоминанием об интрижке Филиппа с Марией де Кастро, чья победа оказалась недолговечной, ибо переменчивый наш государь вскоре предпочел ей другую актрису — шестнадцатилетнюю Марию Кальдерон. Надо сказать, испанского монарха всегда сильнее привлекали женщины низкого происхождения — комедиантки, всякие там судомойки, служанки, трактирщицы, — нежели высокородные дамы, но к чести его и не в пример Франции, где фаворитки обретали настоящую власть, он всегда сохранял благопристойность и ни одну из своих возлюбленных ко двору не допускал. Старокастильское ханжество, вступив в союз с чопорной строгостью бургундского этикета, вывезенного императором Карлом из Гента, не потерпело бы, чтобы пропасть между величием их монархов и простонародьем была преодолена. И потому по прихоти нашего государя — никто не смеет садиться на королевского коня, никто не вправе наслаждаться женщиной, некогда бывшей королевской наложницей, — сии последние принуждены были удаляться в монастырь, равно как и дочери, прижитые в незаконном сожительстве. Это дало повод одному из придворных остроумцев сочинить стишки, начинавшиеся так:
С тобой, прохожий, удивленье делим,
И как же не дивиться: этот дом
Король сперва назначил быть борделем,
Господнею обителью — потом.
Так что эти вот вышеприведенные обстоятельства вкупе с безудержной расточительностью — маскарады, празднества, иллюминации и фейерверки шли бесконечной чередой, — неслыханным казнокрадством, непрестанными войнами и скверным правлением дают вам представление, господа, о нравственном облике тогдашней Испании, еще могущественной и грозной, но неуклонно катящейся к чертовой матери. Имелся король — существо, хоть и исполненное самых благих намерений, но вялое и решительно неспособное исполнять монарший долг, а потому за сорокачетырехлетнее свое царствование постоянно вверявшее бразды правления в чужие руки, ответственность же, натурально, перекладывавшее на чужие плечи, — который распутничал и охотился, истощая своими развлечениями казну, а тем временем от нас откладывались Русильон и Португалия, восставали Каталония, Сицилия и Неаполь, плела заговоры андалусийская и арагонская знать, и наши полки, не получавшие жалованья и по этой причине голодавшие и бунтовавшие, но верные былой славе, продолжали молча и бестрепетно гибнуть, предоставляя Испании обращаться в «в золу и в землю, в пепел, дым и прах»[29], как замечательно выразился в концовке своего сонета — не в обиду сеньору де Кеведо будь сказано — дон Луис де Гонгора.