Шрифт:
Интервал:
Закладка:
1998
Мы оба напились, и она двинула мне в рожу и сломала три пальца на правой руке об мою скулу. Потом рухнула на кровать, рыдая — но не от боли, а от досады, что не удалось мне вмазать. Я потянулся к ее запястью, любуясь гладкой полнотой ягодиц, нежным мерцанием пульса под кожей рядом с солнечным сплетением, что выстукивал такт ее всхлипов. Для женщины сильной запястья у нее были слишком хрупкими и тонкими — словно куриные косточки. На свою-то злость я способен смотреть объективно — вон она, уродливый карликовый раб, всегда рядом, всегда ждет, чтоб науськали на жертву по моему выбору. Я поднес ее запястье к губам, поцеловал набухшие синие вены, а затем быстро дернув — этот жест я помнил еще по бейсбольным подачам в детстве, — сломал ей руку в суставе. Запястье вяло повисло мертвым зверьком, соединенное с остальной конечностью лишь тонкой кожаной шелухой. Она тут же лишилась чувств и рухнула на подушки и пуховое одеяло нашей постели. Бессознательное тело приняло позу, в которой она часто располагалась, приглашая меня поебаться: руки закинуты за голову вольным нимбом, атлетические ноги, теперь лишь слегка вздувшиеся от пьянства, согнуты в коленях и разведены. Рот ее раззявился, в уголке набухла струйка слюны. Из ее желудка поднималась вонь скисшего алкоголя. Глаза были закрыты, но левое веко соблазнительно подергивалось, отзываясь на яростный ритм ее грез. В глазных впадинах собирались слезы, чуть подрагивая плоской горкой, затем переливаясь и стекая по щекам, наполняясь и переливаясь, снова и снова, — а она спала. На подушке у самой ее щеки расползлось пятно, очерчивая контур ее лица. Я положил руку ей на лоб, чувствуя, как сквозь кожу мне в пальцы сочатся ее сны, набухают в венах на руке и рассасываются теплыми лужицами света у меня в груди. Из этого тепла внезапно проросла настоятельная потребность убить мою жену, и волны наслаждения, содрогаясь, прокатились по всей моей нервной системе. Я сгреб в горсть ее волосы, сначала постепенно сжимая, затем расслабляя хватку, наблюдая, как подрагивают ее губы, отвечая различным стадиям боли, как если бы каждый слог был лепной формой, которую творило тщательно отмеренное напряжение моего кулака. Но вот я сомкнул руки у нее на горле и начал сдавливать, а она открыла глаза и просто лежала, глядя на меня. Я отпустил ее, налил в рюмку немного виски из бутылки на тумбочке и выпил. Узел насилия в желудке вздулся и развязался нежным спазмом сожаления, затем любви.
Мы вернулись из больницы, когда вставало солнце. Горбились черные силуэты зданий, окружавших дорогу, по которой мы ехали в такси, — подсвеченные сзади и у оснований сепией оранжевых огней, отражавшихся в реке. Она терлась головой о мое плечо, то и дело задремывая и просыпаясь. Мы ехали, а она целовала струйки слез, катившиеся у нее из глаз, по щекам, мне на шею, мягко смакуя сладость собственной печали, смешанную со знакомым привкусом моей кожи. Я наблюдал, как маслянистый свет мигает на городском булыжнике, а она положила свою изувеченную руку мне на колени. Теперь она от кончиков пальцев до локтя была закована в белый гипс. От свежей брони шло ровное тепло, и казалось, между ног у меня оно становится горячее. Она заметила мою эрекцию и неповрежденной рукой тихонько расстегнула на мне брюки. Затем положила голову мне на колени и взяла меня в рот, защищая от света и холода. Слезы ее стали одиноким проводом электрического жидкого серебра, который бежал по венам моего пениса куда-то во тьму. Закрыв глаза, я все равно видел, как за стеклами такси мигают красные светофоры. В моем горле дернулась тошнота — ночной алкоголь начал растворяться.
Весь день мы провели в своей спальне без окон — согревались свежей выпивкой и теплом, что излучали наши тела, двигаясь под пуховыми курганами нашей постели. Белый хлопок простыней и подушек поглощал свет единственной свечи, горевшей на тумбочке, фосфоресцируя белым в холодной черноте ночи. Шевелясь под снежным покровом, наша тёплая от света кожа лучилась. Бледно-розовые и кремовые оттенки освещали силуэты нашей плоти изнутри, будто внешние раковины тел были прозрачной пластиковой пленкой, испускающей охряный свет пригашенной лампады у нас в животах. Наш пот пах сладко, а на вкус был, как виски. Опьянение наше висело на мягкой границе ступора и мерцающей радости, предшествующей ему. Вдруг весь скопившийся у меня в крови алкоголь вихрем пронесся сквозь меня: я будто ввел его дозу прямо в вену. Помню, как целовал и пил слезы, по-прежнему катившиеся у нее из глаз, а мы вжимались друг в друга и вновь бессильно распадались на постели, и разум мой обволокся тупым бессознанием: я слышал приглушенное громыханье ее голоса, но едва понимал его, а голос затихал, смутно укоряя меня за слабость.
Проснулся я на холодном цементном полу в подъезде нашего дома. Весь пол был смазан тонким прозрачным слоем высохшей серой дождевой воды, мочи, масляными черными мазками сажи, которые принесли на подметках входившие с городской улицы. Если присмотреться, текстура цемента напоминала трупное мясо на снимках патологоанатома: изъеденное, совершенно мертвое, начисто лишенное цвета. Я лежал на боку, голый, дрожащий — обалделое дитя, пускающее слюни на массивное брюхо вздувшегося трупа. Дверь на улицу была распахнута. Снаружи лился бледный полуденный свет, освещая мое тело, точно червяка под изменчивым взглядом огромной лупы, но в свете этом не было тепла. В цементных стенах подъезда метался хаос высоких частот — из школы через дорогу вылетали на волю детские голоса. Я попробовал шевельнуть головой и заметил троих детишек, что стояли за порогом и смотрели на меня. Я перевернулся на спину, однако встать не смог. Услышал, как подошли еще какие-то дети: теперь они обсуждали меня — в подъезде лежит голый пьяный человек. Я взглянул на свои гениталии и прикрыл их руками. Потом обратил внимание, что лежу в расползающейся луже собственной мочи, а также чего-то еще — темного, липкого. Носом я почувствовал блевотину, поэтому решил, что меня куда-то рядом стошнило. И в тот же миг заметил и ощутил боль от красных бритвенных разрезов, пересекавших мне грудь и живот. Кровь в основном запеклась и свернулась или почернела, ее чешуйки уже отслаивались, добавляя сложности и богатства текстуре художественного произведения, вырезанного женой у меня на коже. И вновь мне удалось немного приподнять голову, но я опять не смог заставить свое тело встать. Теперь я увидел аккуратно выписанные бритвой по моей груди печатные буквы — поверх алого экспрессионистского облака разрезов, последнее слово, которое она оставила мне, вверх ногами, чтобы я смог его прочесть, когда приду в себя, как она предвидела, именно в таком положении: Д — У-Р-А-К.
Детей в дверном проеме стало больше, они смеялись и показывали пальцами, а некоторые даже пинали мою голову — не сильно и, в общем, даже беззлобно, просто посмотреть, шевельнусь я или нет, — а я лежал и ждал, когда кто-нибудь придет и что-нибудь со мной сделает.
1998
Самое ужасное во всем этом — чистота. Как в истории Жиля де Рэ — утренняя уборка, «удаление нехорошего запаха». Как раковина в ванной твоего номера — полированная воронка из нержавеющей стали. Как глоток воздуха, острого от дезинфектанта. Свет, что врывается, как голливудский хлыщ на подмостки, затопляет красной болью закрытую глазами голову, который, как Солнце, всегда требует жертвы… Свет, что вырабатывается в нервных окончаниях, когда электрический импульс проходит сквозь тело. Этот мучительный слепящий образ должен быть совершенным, и поэтому он — вездесущ, беспределен. Не заключенный в телах, ни в одном из них, он пронизывает их насквозь, непрерывно перемалывая их своими жерновами. Все, на что я смотрел, было вспышками стробоскопа в центре циклона. Их ритм был всепоглощающим ритмом абсолютного хаоса, который ни одно тело не в силах выдержать. Я всего лишь смотрел в зеркало. Голое тело в зеркале, перед зеркалом. Стыд, срам, вина, отчаяние, мука, преступление, наказание, насилие, подчинение, ненависть — карта, вырезанная в коже. Паразитический организм, населенный паразитами. Органы в складках, которыми жутко коробится отшлифованная зеркальная поверхность. Осколки зеркала врезаются в мои внутренности, наполняя их светом. Оптическое волокно внутри головы, за глазами, пробивается из внутренних органов, смотрит из меня в зеркало, бьющее ослепительным светом. На чистой зеркальной поверхности любое органическое тело — кровь, кал, гной. Зараза, навеки отделенная от полированной сияющей глади своей бесконечной смертностью, своей теплой грязью, своим первородным грехом. Эта плоть должна быть отдана свету, подвергнута действию безжалостных солнечных лучей, рассечена, распята, растлена светом. Она должна быть принесена в жертву. Росток маиса, взламывающий солнечное сплетение, преломляющий тело и отворяющий священную кровь. Причастие: рот, полный земли. И сопереживание стало плотью. Это было началом их поражения, когда они выбрали черную дорогу. Из-за этого они должны были быть убиты, они должны были быть принесены в жертву.