Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перечитывая книгу, я вдруг первый раз понял, что, в сущности, это сборник исповедей с пылу с жару, а иногда и запоздалых, но не опоздавших, то есть до-исповедей. Как хорошо было бы, если бы хоть разок в три года главы всех на свете государств собирались, и, вместо того чтобы высокомерно поучать друг друга, как надо жить, а как не надо, каждый по-честному исповедался бы, в чем его страна и он сам виноваты перед человечеством. Слишком много сейчас соревновательства в амбициозности, в самоуверенности, в только собственной правоте, но одновременно в подозрительности и злорадстве ко всем, кто «разные». Посердечней бы друг с другом, подоверчивей, поисповедальней.
– А как книга появилась?
– Ты знаешь, Оленька, нелегко представить, но она никогда никем не планировалась заранее, ни мною самим, ни издательством. В начале августа 2007 года рукописи или даже замысла книги с таким названием «Весь Евтушенко» не существовало. Вот как это случилось. Я с рисковой импровизированностью решился через двадцать пять лет после моего пятидесятилетия снова выступить с поэтическим зрелищем «Идут белые снеги» 12 декабря 2007-го. И с горечью посетовал моим многотерпеливым армянским друзьям из издательства «Слово» Диане Тевекелян, Наташе и Григорию Ерицянам, столько делающим для русской литературы, что моя антология «Десять веков русской поэзии», увы, к этой дате еще не будет готова. И тут у меня без ложной скромности, что мне свойственно, но и без всякой надежды, вырвалось: «Вот бы сделать такую книжку – “Весь Евтушенко”!» И тут я увидел, что у них у всех глаза загорелись, у одного за другим, как лампочки на елке. «А почему бы и нет?» – улыбнулась Диана, как только она одна умеет, одновременно с колкой иронией и с нежностью. «Сколько печатных листов?» – с опаской, но практично спросила Наташа. «У меня есть один институтский друг. Он, как и вы, любит живопись. И ваши стихи тоже», – поставил все на деловые рельсы Гриша, и не ошибся в друге юности. Словом, все издательство стояло на ушах вместе со мной, включая мою героическую редакторшу, вообще-то специалистку по иностранной литературе, очаровательную Иру с фамилией Опимах, звучащей как эсперанто. Когда к точной дате вечера в «Олимпийском» я получил сигнальный экземпляр, я не мог поверить не столь глазам своим, сколь рукам: в ней было 11 165 страниц, и она весила 2 кг 800 грамм. «Мне даже как-то неудобно, – сказал я Диане, – ведь только у Пушкина до меня вышла книга такого же объема». Она не отказалась и тут от своей всегдашней иронии и шутливо погрозила мне пальцем: «Теперь вам будет еще неудобнее, Женя, ведь Пушкину не пришлось такую книгу держать в руках, она вышла только после его смерти, да и то через много лет».
Чушь, что интерес к поэзии умер. Почему такие, отнюдь не обиженные неуспехом у зрителей, любимые молодежью актеры, как Харатьян, Алешин, Смеян, говорили мне после громовой премьеры рок-оперы «Идут белые снеги» на музыку Глеба Мая в «Олимпийском», как они хотят проехать с ней по всей России. Они мне признавались, что эта опера дала им возможность высказать свои чувства и мысли о нашей эпохе, а десятитысячному залу – из разобщенного стать объединенным. Со всей страны поступают ко мне запросы: когда же эта опера будет показана, наконец, по телевидению, ведь она же записана ТВЦ, когда она выйдет на DVD?..
– На протяжении своей жизни, своей поэзии ты составляешь единого человека или разных людей?
– А кто написал: «Я разный – я натруженный и праздный, я целе– и нецелесообразный, я весь несовместимый, неудобный, застенчивый и наглый, злой и добрый…»? Это было напечатано в 1955 году, всего-навсего через пару годиков после смерти Сталина, который, по определению Пастернака, изо всех сил старался стать непробиваемым монолитом, «и стать образчиком, оформясь во что-то прочное, как соль». Но ведь неразноообразность как цель неестественна. Если разобраться, Сталин на самом деле был тщательно скрываемо весьма многоингредиентен. Но он и себя насильственно загонял в одноингредиентность, и весь народ, как в прокрустово железное ложе, отбирая одно из самых главных прав человека – на разнообразие противоречий, дай-то Бог, не опасное для окружающих. А мне Бог дал разнообразие буратинистых любопытств, и больших и маленьких, и разнообразие обожаний: и природы, и музыки, и женщин, и приключений, и книг, и живописи, и футбола, и тенниса, и дружеских пирушек, обязательно с тостами, а не с пьянством как мрачной молчанкой. Я ведь ко всему прочему и виноделом был неплохим в своем гульрипшском доме, который так безжалостно превратили в пепелище…
– А где тебе писалось и жилось лучше, в Сибири, в Грузии, в Переделкине или в твоем доме в Оклахоме, где ты нынче преподаешь?
– А мне везде хорошо на земле, потому что везде большинство – это все-таки хорошие люди. Они просто разобщены, и, к несчастью, политика их еще больше разобщает. А вот литература нас всех соединяет, и, по сути, весь земной колобок с его страстями и войнами – это просто-напросто кругленькая деревушка Макондо, написанная Габриэлем Маркесом. Но, конечно, та земля, где ты первый раз разбил нос, пытаясь перейти от ползания по ней к первым шагам, – это нечто особенное. Когда я начал делать первые серьезные шаги в поэзии вместо младенческого ползания, мне уже начали разбивать нос другие. Они не любили того, что я, в отличие от них, именно «разный». Я ведь, Оля, все сибирское детство провел под лоскутными сибирскими одеялами и обожаю их за красоту импровизации, которую диктовала бедность. Ты, наверно, заметила, что я очень люблю гватемальские пиджаки, виртуозно сшитые из лоскутов, которые попадались под руки крестьянкам, когда кроме лоскутов ничего и не было.
– Я заметила. И всегда хотела спросить, почему ты так пестро одеваешься. В автоэпитафии, как бы от лица твоих недругов, ты даже храбро употребляешь слово «попугай»…
– Мне хватило в детстве видеть вокруг черные ватники заключенных, солдатское хаки и темно-серые рубашки «смерть прачкам». Я люблю праздник красок и поэтому покупаю галстуки нашего русского дизайнера Кириллова, написанные как будто радугой, а не просто масляной краской, а материал для рубашек иногда выбираю сам и заказываю их по собственному дизайну. Да, я лоскутный человек – и мое образование было лоскутным. Я и повар точно такой же, как поэт. Если я засучиваю рукава и становлюсь к плите, обожаю только многосоставные блюда. Например, грузинский аджап-сандал, там полная свобода от рецептов, хотя основа – баклажаны, помидоры, репчатый лук, а уж травы и приправы идут по вкусу, когда можно добавить и киндзу, и петрушку, и хмели-сунели, а если хочешь, и говядину или телятину, и фасоль, и гранатные зернышки, и морковку, и корневой сельдерей, и чернослив – да вообще все, что в голову взбредет, лишь бы одно с другим каким-то магическим образом соединялось. Так, честно говоря, я и стихи пишу. И даже антологии чужих стихов составляю. Да что такое сама природа? Это кажущийся эклектизм, ставший гармонией.
– Твое редкостное свойство: полная распахнутость, искренность в поэзии. Ты очень откровенен, и коря себя, и хваля себя. Между прочим, искренность и вкус иногда входят в противоречие друг с другом, не правда ли?
– Конечно, искренность и вкус – разные вещи. Я, например, могу предположить, что автор самых знаменитых строк девяностых годов ХХ века был абсолютно искренен, когда воздвиг себе памятник «рукотворный» его личной метафоры любви: «Ты – моя банька, я – твой тазик». В истории бывали случаи, когда плохой вкус становился правящей идеологией. Вспомни присядку Гитлера после подписания унизительного мира во Франции. Или Сталина, целящегося из подаренной ему двустволки в зал Съезда Победителей, большая часть которых потом была уничтожена. К сожалению, осознание плохого вкуса происходит значительно позднее, чем его приход. Пастернак писал, что плохой вкус смертельно опасен для совести нации. Мы должны всерьез задуматься над тем, какая зомбизация населения дурновкусием производится уже который год подряд с голубого экрана, особенно в новогоднюю ночь, когда как бы должна наступить новая жизнь.