Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Ага, если тебя дурачат – не нравится, а когда сам?..» – подумал Шерстов, припомнив концерт художественной самодеятельности артели. И осекся: Чугунову терять нечего, возьмет, да и ляпнет при разборе личного дела про тот концерт. И тогда все – Шерстову конец!
Еще минуту назад готовый с гневом произнести что-то вроде: «не забывай, где ты находишься», «коммунисту не пристало» и, наконец, «нам не о чем говорить» он тихо сказал:
– Знаешь, Чугунов, ты находишься в опасном заблуждении. Будешь упрямиться – ничем тебе помочь не смогу. Вот так. Руку давай. У меня еще куча дел.
Он проводил Чугунова до двери, сказал Антонине Петровне, новой секретарше, чтобы проводила дальше.
– Не надо, – отказался Чугунов и улыбнулся своей неожиданно обаятельной улыбкой. – А знаешь, чему быть, того не миновать…
И пошел, постукивая палочкой.
«Да, ему не позавидуешь, – размышлял Шерстов. – Сначала из партии исключат, а потом… Предложить, что ли, строгий выговор? Все-таки боевой офицер, инвалид… А если не пройдет? Что обо мне скажут? Недостаточно принципиален, благодушен и прочее. А если выступить за исключение? Я об этом уже думал: возьмет и брякнет что-нибудь про тот концерт. Просто из мести. Хоть и не похоже это на него… Нет, береженого бог бережет… Когда у нас бюро?»
Сипло прогудел телефон. На связь вышел Корней Степанович Жидков.
– Час назад в больнице умер Царапин.
Наверно оттого, что событие это было ожидаемым, особой скорби в голосе первого секретаря не прозвучало. Не очень-то огорчился и Шерстов.
И вообще никто не пожалел о Царапине. А ведь человек целиком, как говорится, посвятил себя людям. Чтоб светлее им жилось. И до последнего, когда уж витал он между небом и землей, все виделась ему прекрасная Застава Виссарионыча…
Неблагодарной оказалась его судьба. Впрочем, таков удел почти всех, кто стремится осчастливить людей. Причем сразу многих, например, целую страну, а лучше – человечество.
От известия о смерти Царапина у Шерстова произошло обострение чувств и затомилось, гулко застучало сердце – то же происходит, например, с грибником, ступившим на лесную поляну, или с рыболовом, закинувшим в реку удочку. Шерстов отлично понимал, что он один из главных претендентов на должность Царапина, но не единственный. Предстоит борьба, и нельзя допустить ни малейшей оплошности. Главное – не потерять расположения Жидкова.
«Так когда заседание бюро? – Шерстов взглянул на календарь. – В следующую пятницу».
И накануне, в четверг, заболел.
На следующий день ему позвонил Жидков:
– Мне сказали, ты слег.
– Да пустяки, простыл немного. Думаю, в понедельник буду уже на ногах.
– Ну, лечись, лечись… И вот еще что: сегодня на бюро будем по Чугунову решать. Ты же с ним работал. Хочу мнение твое узнать.
Такой поворот в рассчитанном Шерстовым ходе событий не предусматривался. Он опешил, но оказалось, что ответ давно готов, поскольку слетел с языка сам собою: исключить! А чтобы Жидкову не показалось, будто его мнение необдуманно, твердо повторил: исключить из партии!
– А как же быть с тем, что он фронтовик, инвалид?
– Полагаю, ничто не сможет смягчить его вины. Это моя принципиальная позиция.
– Ну ты и строг! Хотя, конечно, так и надо. Ладно, учту твое мнение.
И все-таки Чугунова не исключили. Благодаря…Жидкову. Именно он призвал членов бюро принять во внимание фронтовые заслуги Чугунова и ограничиться строгим выговором, чем, собственно, того и спас.
Плохо было только то, что, судя по протоколу заседания, с которым Шерстов ознакомился в понедельник первым делом, Жидков огласил его мнение. Естественно, в присутствии Чугунова! Не приведи, господи, теперь с ним встретиться!
Но это не шло ни в какое сравнение с достигнутым результатом – пару дней спустя Жидков объявил Шерстову:
– Буду рекомендовать тебя на должность зав. отделом. Человек ты молодой, энергичный, принципиальный, в чем я недавно лишний раз убедился. В общем, твое назначение, думаю, вопрос скорого времени.
Вид из окна открывался самый что ни на есть московский: бульвар, вдоль которого бежали трамваи, за ним – черта двухэтажных старинных особнячков, купол церкви над крышами, сияющий так ярко, что могло показаться, будто не солнце, а свет от него золотит обои.
Шерстову очень нравилась эта комната. Нет, не комната – квартира! Он все никак не мог привыкнуть, что теперь живет совершенно один, без соседей! Вообще-то ему собирались выделить только новую комнату, а получил он – и это был царский подарок Жидкова – целую квартиру! Пусть небольшую, на последнем этаже, но отдельную.
Радость омрачалась лишь неизвестностью: с чего бы Жидкову так стараться? Прояснилось же все очень скоро.
– Тебе в твои хоромы теперь хозяйку надо бы привести, – не столь сухо, как обычно, улыбнулся Жидков, и Шерстов мысленно хлопнул себя по лбу: «Что ж я за идиот! У него же дочка есть!»
Действительно, дочка была. Елизавета. Двадцати девяти лет, некрасивая, неумная и добрая – таким часто отдают должное литераторы, но не обычные люди. А ведь подобное сочетание свойств не самое худшее, в чем легко убедиться всякому, возникни у него выбор между добрым глупцом и умным злодеем (другое дело, что по части бед один вполне может стоить другого).
Но Шерстова эти размышления вряд ли утешили бы. Так что удовольствоваться ему предстояло лишь одним: родством с первым секретарем райкома. Конечно, по законам жанра истинный карьерист с радостью ухватился бы за такую возможность, что Шерстов, собственно, и собирался сделать, но без всякой радости.
А ко всему очень скоро возникло ощущение, что дела с бедной Елизаветой обстоят еще прискорбней, чем показалось Шерстову поначалу. Всегда грустная, молчаливая, на любой обращенный к ней вопрос она возвращалась неведомо откуда доброй, непонимающей улыбкой. Этот ее отсутствующий вид, эти ответы невпопад – все наталкивало на мысль: да в порядке ли ее душевное здоровье?
Шерстову становилось невозможно дышать, если он хоть краем мысли представлял себя супругом больной дочери Жидкова. С другой же стороны, он ясно понимал, что с Жидковым нельзя ссориться.
Иногда Шерстов что-нибудь придумывал во избежание воскресных визитов в дом Жидкова. Но часто пренебрегать его приглашениями было невозможно, и он являлся на муки – с вином и цветами. Один из букетов Шерстов каждый раз дарил хозяйке дома Алле Сергеевне. Это в нее Елизавета была так некрасива. Но если у дочери маленькие глаза из-под белесых ресниц смотрели всегда мягко, заспанно, то мамашины глазки постоянно кололись, излучая настороженность зверька. Шерстов чувствовал, что не верит она ему, оттого так бдительно следит за каждым его жестом, словом… Да, та еще теща выпадала ему!
«Как же быть? Что же сказать?» – горестно размышлял Шерстов в очередную субботу, направляясь по вызову Жидкова к нему в кабинет.