Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глядя ей вслед, Тарег улыбнулся:
– Хорошая у тебя дочка, Джарир. Хотел бы я иметь такую.
Старый военачальник вдруг всхлипнул – и тут же вытер рукавом глаза:
– Приказывай, Повелитель!
– Да что тебе приказывать, Джарир. Ты и сам все знаешь.
– Эх, знаю, сейид…
– Ну, раз знаешь, Джарир, тогда сам и рассказывай. Что такого шесть лет назад ты увидел в карматской пустыне, что с тех пор, как хряк, засел на сытой должности и не ходил в военные походы?
Джунгар вздохнул.
А потом вытянулся и четко отлаял:
– Разрешите доложить, сейид?
– Разрешаю.
– В пустыне под Куфой тумен под моим командованием, имея двойное численное преимущество, атаковал силы противника, навязал ближний бой, но не сумел выполнить боевую задачу!
– Почему, Джарир?
– Во главе армии противника стояла демониха женского полу! На голове – золотая корона с рогами, в руке – копье, между ногами, чтоб они у ей отсохли, – лев величиною с корову! Сама армия состояла из тварей, лишь внешним обликом напоминающих людей! Это все, что я имею сказать, сейид!
Тарег помолчал и, наконец, выдавил:
– Рехнуться можно, Джарир. Ты еще кому-нибудь об этом рассказывал?
– Что ты, сейид! Они б меня на цепь в городской больнице посадили, как умалишенного!
– Понятно… – горько пробормотал нерегиль.
И вдруг зло выдохнул:
– Ашшариты двадцать лет мудохаются с карматами и до сих пор не поняли, что им противостоит нечисть. Боги, как я устал от человеческой дури!..
* * *
Харат, дворец наместника,
несколько дней спустя
Иса ибн Махан невозмутимо отряхнул с рукава невидимую пылинку. Изразцовые цветы на стенах – колокольчик, трилистник, снова колокольчик, сердечко – рябили и расплывались. Голова побаливала, и извивы потолочной резьбы – прожилка за прожилкой, грозди и грозди желто-зеленых соцветий – садняще путались в его старых глазах.
Самийа продолжал орать как бешеный:
– Гребаные обезьяны! Тупые к тому же! Вам нужно сидеть на пальме, жрать финики и срать оттуда, а не притворяться, что вы двуногие и разумные! Я второй месяц пытаюсь вытрясти из твоего сраного барида, о ибн Махан, хоть что-нибудь путное и получаю в ответ дерьмо, дерьмо и дерьмо!!!..
Бумажки полетели начальнику тайной стражи в лицо, запорхав над ковром. С ковра кивали единороги Авесты, и на каждой полосе трижды повторялся зигзаг, похожий на молнию. Тайный символ – аждахак. Дракон, дракон, хищный дракон. Но на ковре был дракон из сказки. А настоящий, живой дракон стоял над Исой ибн Маханом и раздувал точеные ноздри.
Белые длинные пальцы нерегиля судорожно когтили рукоять меча. Ибн Махан покорно поклонился и принялся безропотно собирать бумажки. Рассказ о том, как этот враг Всевышнего за лишнее слово срубил голову Умару ибн Умейя, передавали с очень надежным иснадом.
Командующий плюнул ему на чалму и ушел по ковру обратно. И, сев на свою подушку, зло спросил:
– Ну? Что скажете, обезьяны? Вы двадцать лет – двадцать лет! – возитесь с карматами! Двадцать лет! Это кому сказать! Двадцать лет не можете справиться с бандой уродов и разбойников! А все почему?!..
Бледная морда нерегиля кривилась в непередаваемой гримасе: злющие глаза щурились, узкий нос раздувался, а губы желчно изгибались, показывая острые зубы. Вот чудище-то, да покарает его Всевышний…
– Потому, – прошипел самийа, – что вы не можете ответить на самые простые вопросы! Где, сучье семя, где сведения о колодцах и оазисах в Руб-эль-Хали! Где, я вас спрашиваю, уроды поганые!! Где?!
Со стороны, где плотной кучкой сидели бедуинские шейхи, раздалось почтительное покашливание. Нерегиль развернул острую морду к распрямившему спину Абу аль-Хайдже. Тот осторожно проговорил:
– Сейид, пустыня так и называется – Руб-эль-Хали, потому что в ней ничего нет. Там воистину пустое место, сейид. Дюны, барханы, песок – на сотни фарсахов. И ветер.
– Очень поэтично, – желчно скривился самийа. – Ты мне еще про племя асад почитай, Абдаллах, или подекламируй «поплачем над прежней любовью, над старым жилищем»…
Кругом захихикали, но предводитель племени таглиб невозмутимо заметил:
– Имруулькайс, написавший эти строки, сказал бы про Руб-эль-Хали то же самое, сейид.
Нерегиль отмахнулся:
– Имруулькайс не умер, он просто улетел домой!
Молодые воины за спиной Абу аль-Хайджи засверкали улыбками: имя славного поэта эпохи джахилийа уста любого бедуина произносили с заслуженной гордостью. Легенды рассказывали, что касыды Имруулькайса висят прибитые золотым копьем в раю, и ангелы читают их Всевышнему в дни больших праздников. Что ж, отчего бы великому поэту не пребывать теперь рядом с ними по милости Творца небес, хоть он и умер в язычестве…
Между тем самийа вновь скривился в злобной гримасе:
– Я неделю за неделей ищу ответ на простой вопрос, которым вы, обезьянье потомство, за эти двадцать лет не сумели ни разу задаться. Если в этой вонючей пустыне в самом деле пусто, и наши войска не могут ее пересечь, то как ее проходят карматы? А?! Как они ее пересекают, вы, уроды и дети уродов, вы хоть раз задумались над этим?! В Ятриб пришла шеститысячная армия! Как она прошла Руб-эль-Хали, а?! Шесть тысяч всадников! Это много или мало?!
В маджлисе повисла тишина – никто не решался даже вытереть пот. Нерегиль орал так не в первый раз, и пока никто не сумел внятно ответить на поставленные вопросы.
– Мне нужны агенты в бедуинских стойбищах, о ибн Махан, – скрипнув зубами, наконец, проговорил нерегиль сиплым от злости голосом. – Я хочу, чтобы мы знали их дорогу – каждый колодец. Не может быть, чтобы эту дорогу знали только карматы. К тому же у них должны быть проводники из местных племен. Ты понял меня, о ибн Махан?
Вазир барида медленно поднял голову:
– Сейид, мои агенты не скажут тебе ничего нового.
И кивнул на мятые бумажки, которые незадолго до этого полетели ему в лицо.
– Ты не понял, о ибн Махан, – подобрался, как кобра, самийа. – Мне нужны агенты. Агенты, Иса, а не тупые обезьяны, которые не могут ничего узнать и врут напропалую.
– В словах бедуина лишь одна девятая правды, остальное ложь и выдумки, – ответил Иса ибн Махан старой пословицей.
Шейхи таглибитов тут же принялись возмущенно орать, понося вазира.
Поскольку тот молчал, вопли стали затихать сами собой.
И вдруг из толпы бедуинов раздался молодой голос – молодой и звенящей от ярости, какую человек испытывает только в ранней юности. Такой ярости – безрассудной, задорной и бесшабашной – завидуешь, когда слышишь. В шестнадцать лет не боишься ни смерти, ни жизни: