Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сальвадора Дали, Босха, Ван Гога и даже Рене Магритта, я совершенно не воспринимала то, что километрами холстов он выдавал в последнее время. Но, кроме этого, он выдавал и информационные поводы в виде всяких акций и фестивалей и, будучи фигурой одиозной, оставался любимчиком прессы.
— Входите, моя милая, входите! — закричал из недр мастерской Фомин, обожавший изображать папочку перед молодыми особами, — здесь все настежь. Перед выставкой полный бардак, пять работ я еще не закончил. Присаживайтесь. Люба, кофе!
Девушка-натурщица (обычно их было две-три), с которой никогда ничего не писали и писать не собирались, так как она была предназначена для мелких хозяйственно-деловых поручений, молча налила кофе, поставила на стол булочки и скрылась на гигантских «антресолях».
Перепачканный краской Фомин, даже в таком виде выглядевший лоснящимся барином (он всегда представлялся мне лоснящимся барином Павлом Петровичем Кирсановым, хотя, в отличие от известного персонажа Тургенева, как будто все время работал), поинтересовался, что именно я собираюсь публиковать — интервью или что-то другое.
Интервью, как известно, берут только в двух случаях: либо собеседник — superstar, и тогда массы ловят каждое его слово, либо ему есть что сказать. Поскольку в нашем случае оба эти варианты исключались, и кроме инфор-машки в тридцать строк я не собиралась писать ничего, пришлось соврать:
— Репортаж накануне события.
— Ах, репортаж! Ну, идемте.
Будущая экспозиция, фрагменты которой сейчас аккуратно лежали на полу в ожидании рам, состояла, однако, из работ разных периодов творчества. Здесь были пятнадцатилетней давности эскизы к спектаклям Шапиро (Фомин начинал как сценограф), написанные десять лет назад портреты-триптихи, «психоаналитические» автопортреты, так раздражавшие и критиков, и публику. Там и сям пульсировал волнующий меня сюр — абстракции занимали процентов двадцать, не больше. Забыв на минуту о цели визита, я любовалась игрушечным домом, вокруг которого порхали женщины и птицы, а река времени уносила целые города в чью-то ненасытную пасть. Праздничных расцветок волоокие звери брели по вымощенному звездами дну, а на облаке-птице парила церквушка. Дело было не в летающих зданиях и не в женщинаж-стрекозах, которых сосредоточенные мужчины ловили игрушечными сачками. Дело было в энергетике и мироощущении художника — они законсервировались и навсегда остались там, в том счастливом времени, а как их вернуть и «заставить работать» сегодня, Марк Михайлович явно не знал.
— Стойте, не двигайтесь и не дышите! — услышала я его крик. — Отчего вы не носите красного? Нет, молчите! Молчите и стойте. Люба, подайте мне красную шаль! Молодец, молодец, хорошо! Вы должны носить красное, слышите? Я вас так напишу. Боже правый…
Забыв обо всем, кроме модели, которой так внезапно стала я, Фомин схватил палитру и стал нервными движениями набрасывать эскиз.
— Люба, вы видели, видели? Она стояла здесь, возле «Потопа». Свет падал так, вот так, ее лицо. Так выглядят восторг и вдохновенье. Я видел, вам понравился «Потоп», «Потоп желаний». Да? Я прав? Ну, скажите, понравилось?
Не нуждаясь в моих ответах, он продолжал бойко орудовать кистью, а невозмутимая Люба, запретив мне шевелиться, завязывала сзади шаль. Минут пятнадцать он молча и сосредоточенно работал, а мы ждали, когда это кончится. Не имея возможности видеть то, что появлялось на холсте, я рассеянно блуждала глазами по сторонам и, не находя ничего примечательного, возвращалась к напряженной фигуре Фомина, выражающей трепет и нетерпение. Казалось, он напрочь забыл обо всем на свете, и воззвать его сейчас к реальности было все равно что просить грозу прекратиться.
Я уже готова была упасть от усталости, когда Марк Михайлович разогнулся и, отступив метра на три, одобрительно кивнул — и эскизу, и мне:
— Н-да, не смог удержаться, простите. Придется вам позировать — недолго, два сеанса. Вы согласны?
— Только не сейчас, не завтра.
— Договорились. После выставки, идет?
Ни желания, ни настроения быть натурщицей у Фомина я в себе обнаружить не смогла, но ради цели визита пришлось быть послушной. Поразившись той перемене, которая произошла в нем после сорока минут увлеченной работы, я продолжала экскурсию, с печалью констатируя, что ни одна его современная работа не несла в себе и десятой доли того, что было в сюрреалистическом периоде «Потопа желаний», написанного семь лет назад.
Задав необходимые вопросы и выдохнув в нужных местах «Да что вы!» — я сладким голосом спросила:
— Марк Михайлович! Если можно, мне бы хотелось увидеть самые ранние работы, те, которые не вошли в экспозицию.
Фомин взглянул на меня непонимающим взглядом и надолго задумался.
— Я имею в виду те, что вы писали в институте более двадцати лет назад.
— Но там нет ничего интересного, — наконец произнес он, пожимая прямыми узкими плечами. — Я их убрал из мастерской.
— Давно?
— Не помню. Если оставлять здесь все, что я пишу, не хватит никаких апартаментов. Хотя… А знаете, ведь одна работа есть. Идемте.
По кованой, украшенной золотыми завитушками лестнице мы взобрались на «антресоль», где шуршала натурщица Люба, и после недолгого поиска Фомин достал небольшую картину. Бережно смахнув с нее воображаемую пыль и установив на мольберт, он повернул его к свету, встал рядом и сделал неопределенный жест рукой: мол, это так, ученический этюд.
Я взглянула и обомлела: на ярко-зеленом фоне театральных подмостков были тщательно прорисованы пять мужских фигур. Первая — в центре, на пуантах и в женской пачке — парила в арабеске. В том, что это танцевал мужчина, не было никаких сомнений: могучий торс, крепкие мышцы, широкие плечи. Танцовщик с лысым черепом был изображен в профиль, и я без труда узнала Крутилова. Время от времени Георгий танцевал женские партии — например, кормилицу в «Ромео и Джульетте», — но эта иллюстрация ни к какой определенной партии не относилась и была написана произвольно.
Вторая фигура, расположенная слева от танцовщика, в белом палантине, с рукой, простертой к задней части сцены, то есть прочь от предполагаемых зрителей, представляла собой памятник на постаменте и парафраз на статую Свободы в Вашингтоне. Судя по пластике, человек (Водо-неев) горячо декламировал, но глаза его были плотно закрыты, а правильное, даже красивое лицо искажала страдальческая гримаса.
Справа от персонажа в балетной пачке был подвешен мольберт на веревке, а за ним стоял погруженный в работу над автопортретом художник (Фомин), отчего-то в тунике и римских сандалиях.
К потолку был прикручен рояль, на крышке которого в позе зародыша лежал босоногий человек в красном смокинге (Вадим Арефьев).
Пятого я обнаружила не сразу, он стоял в кулисе и практически с ней сливался: черный фрак, черный цилиндр. Над головами всех пяти лучились нимбы.
Такой удачи я не ожидала и, спросив разрешения сфотографировать работу, не смогла удержаться от фразы: