Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И внезапно он понял.
То есть он понимал и не понимал одновременно.
Вот это он и рассказал Альфреду с Эльсе. Он прислонился головой к стене под часами. Закрыл глаза, потом открыл, и за эти мгновения глаза стали узкими, темными и очень мудрыми, совершенно одинокими в своей мудрости.
— Ну вот я и рассказал тебе, Альфред, а теперь, пожалуйста, сходи к ленсману. Я сам не могу.
6
Ее нашла Тереза. Она словно почувствовала неладное. Тереза была уверена, что Альма дома, из своего окна она заметила, как та входила в дом, но теперь, когда Тереза звонила в дверь, никто не открывал. В конце концов она подергала за ручку двери. Дверь была не заперта. Она позвала из коридора. Но ответа не было. Осторожно прошла несколько шагов вперед. На кухне никого. Тикают настенные часы, на столе одинокая кофейная чашка, немного грязной посуды возле раковины, на кране кухонное полотенце, шмель бьется в оконное стекло. Тереза собралась уйти, когда услышала звуки на чердаке. Она поднялась по лестнице и заглянула в единственную приоткрытую дверь. Альма лежала на кровати поверх одеяла, в одежде. На ней было застегнутое на половину пуговиц пальто. Даже башмаки были надеты.
— Альма? — тихонько позвала Тереза.
Она и сама не понимала, почему шепчет, может, из-за башмаков на одеяле, а может, из-за блестящих и неподвижных глаз. Альма не шевелилась, но Тереза была уверена, что услышанные внизу звуки были криком Альмы.
— Альма, — прошептала она снова. Это был не столько вопрос, сколько утверждение. Альма лежала неподвижно и была похожа на разбитую статую, только волосы лежали на подушке красивой живой волной. Она дышала открытым ртом, глаза были устремлены на выключенную лампочку на потолке, грудная клетка поднималась и опускалась едва заметно.
— Это он, — прошептала она. — Это он.
Тереза стояла возле постели, но Альма на нее не смотрела.
— Все кончено, — шептала она.
Она повернула голову в сторону Терезы, словно только теперь заметила, что кто-то вошел. Губы едва шевелились. Тереза наклонилась к ней. Голос был хриплым и прерывался, будто проходил сквозь узкую щель.
— Не могу пошевелиться.
И больше она ничего не произнесла.
Тереза пишет, как сняла с нее башмаки. Сначала левый, потом правый. На одеяло высыпалось немного песка и земли, она смахнула все на пол и аккуратно поставила башмаки возле двери. Затем она расстегнула пальто, распахнула его, раздвинула полы. Стянула сначала правый рукав, потом левый, словно раздевала заснувшего ребенка. Но Альма не спала, она лежала, не сводя взгляда с лампочки на потолке. Терезе удалось снять с нее всю верхнюю одежду, потом она накрыла ее одеялом Ингеманна.
— Отдохни немного, — шепнула она. Ей показалось, что Альма слегка качнула головой, но ничего не сказала и продолжала лежать с открытыми глазами.
В это время до Терезы донеслись тихие звуки музыки снизу. Звуки пианино. Она сразу же узнала, что играли. Она взглянула на Альму, но та закрыла глаза. Теперь она лежала тихо, расслабленно, лоб без морщин, только немножко хвои в волосах, и выглядела гораздо моложе своих лет. Казалось, она поднялась в воздух и парила, уносимая звуками музыки.
Тереза спустилась по лестнице. Музыка стала громче. Она вошла в гостиную и приблизилась к игравшему на пианино.
— Хорошо играешь, — проговорила она.
Он вздрогнул и резко снял руки с клавиш, словно они внезапно раскалились. Звуки угасли в воздухе.
— Правда? — сказал он.
Она кивнула.
— Давненько ты меня этому научила, — сказал он.
Она снова кивнула.
— Хочешь, я еще поиграю?
Не дожидаясь ответа, он снова повернулся к клавиатуре. Взял несколько аккордов. Только теперь она почувствовала в гостиной резкий запах гари. Он сидел перед ней в белой рубашке, по спине и рукавам шли коричневые обгорелые пятна, на плече длинная прореха, сквозь которую видна светлая кожа, волосы всклокочены, частью прихвачены огнем, руки грязные. Она слушала, но не так, как привыкла слушать игру своих учеников, обращая внимание на технику, на экспрессию. Она утонула в звуках музыки. Стояла и смотрела на играющего Дага и не могла отвести взгляда от его грязных пальцев, которые не оставляли темных следов на светлых клавишах.
Она не услышала стука в дверь, едва заметила, что в комнату кто-то вошел, что кто-то кричал, ни она, ни Даг не замечали ничего вокруг, пока перед ними не появился полицейский. Затем пришел Альфред. И последним Ингеманн. Тогда он снял руки с клавиш, и стало тихо. Он переводил взгляд с одного на другого. Все молчали. Ингеманн посерел, Тереза никогда не видела у него такого лица. Он стоял, прислонившись к дверному косяку, и на мгновение ей показалось, что он может упасть, потерять сознание, но он устоял. Прошел несколько шагов к центру гостиной и замер, словно дом всей своей тяжестью давил ему на плечи.
— Даг, — сказал он. И больше ничего произнести не смог.
— Ты поедешь с нами, — сказал полицейский.
— Куда? — спросил Даг.
— Тебе лучше с ними поехать, — тихо сказал Альфред.
Даг осторожно опустил крышку пианино почти до конца, а потом резко отпустил, так что она стукнула по краю инструмента, из недр которого немедленно исторгся мрачный гул. Тогда он поднялся, и полицейский осторожно взял его под локоть. Выходя из комнаты, Даг оглянулся и улыбнулся Терезе.
1
Ливанне. Бело и тихо. Никаких птиц. Только небо. Ветер и лед. Ртутный столбик в градуснике подбирается к минус двадцати пяти. Писать удается урывками, пока пальцы двигаются. Потом становится легче, наступает февраль, потом март, ветер делается нежнее, постепенно теплеет.
Пытаюсь собрать все воедино.
Двадцать второго января 1998 года, на следующий день после того, как из папиных легких откачали четыре с половиной литра жидкости, бабушка записала в дневнике: «Меня похоронили заживо».
Одна запись. Ведь он по-прежнему был ее ребенком.
А я по-прежнему был его сыном.
Помню вечер на сеновале у Ольги Динестёль. Когда мы с папой туда пришли, все туши животных по-прежнему висели под потолком. Их было три, одного папа завалил с первого выстрела, но я не знал, какого именно. Все три выглядели совершенно одинаково — темно-красные, освежеванные, раздетые, подвешенные вниз головой за задние ноги. Затем их по одному стали опускать вниз. Трое мужчин держали веревку, двое других разрезали тушу. Голову отрезали узкой ножовкой, немедленно вытекало море крови, собравшейся внутри подвешенного животного. Приходилось подкладывать дополнительный мешок из грубой, хорошо впитывающей ткани. От табака и крови воздух был кисло-сладким. Подъемник под потолком гудел, пока тушу опускали все ниже. Отрезали большой кусок, его удерживал один из работавших. Туша становилась меньше и меньше, под конец ее делили на две равные части. Теперь в руках у каждого из работающих на разделке было по окороку, и они шли к весам, чтобы взвесить мясо. Большие, отделенные от туши куски мяса относили к ленточной пиле, где их делили на меньшие куски. Пила со звоном въедалась в мясо, со скрежетом — в толстые бедренные кости и с хрустом — в ребра, а кто-то из мужчин все время сбрызгивал ее водой, чтобы работа шла глаже. Помню запах распиленных костей, напоминающий запах специй, вот только не помню, нравился он мне или меня от него мутило. Наконец куски мяса попадали на большой разделочный стол, где их очищали от остатков костей, сухожилий и сгустков крови.