Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Теперь на Иду легло несмываемое пятно — она, школьная учительница, была невольной помощницей воришки. Каждый раз, как Ниннуццо запаздывал, она обмирала, предполагая, что его схватили с поличным. Но он утверждал, что никакой опасности нет, что в случае чего он покажет черный платок с напечатанным на нем черепом — он носил его на шее; он заявит, что состоит в мушкетерах дуче, и у него есть полномочия на реквизицию провианта.
Нино в этом сезоне изнывал, его энергия не находила применения. Распроклятая слякотная зима препятствовала его уличным эскападам как днем, так и ночью. Бывали вечера, когда за неимением денег даже на кино бедный парень был вынужден сидеть дома, и ему ничего не оставалось, как пораньше лечь спать. Поскольку братишка и пес засыпали еще раньше, он оставался в одиночестве, лишенный своих верных гномов, и перед сном не знал, где приткнуться и куда себя деть. Он доходил даже до того, что пускался в разговоры с собственной матерью, красноречиво описывая события последних фильмов или будущее великого рейха, или секретное оружие, в то время как она, присев за кухонный стол, и уже под действием своих капель и порошков, силилась разлепить отяжелевшие веки и кивала клонящейся головой, пока та не касалась мраморной поверхности стола. В своих юношеских тирадах он ни слова не произносил спокойно. Следуя словно бы какой-то не терпящей отлагательства необходимости, он выражал ее всеми мускулами тела. То он принимался пинать тряпку, подвернувшуюся под ноги, и с упоением гонял ее по всей кухне, словно кухня была футбольным полем, то прорезал воздух оперкотами и хуками, будто на ринге… В конце концов он для пробы слегка посвистывал, обернувшись к матери, а получив доказательство, что она спит, переставал буйствовать в одиночестве и, насупившись, уходил в свою комнату.
Теперь даже чтение спортивных журнальчиков, приключенческих и скандальных романов его не развлекало; более того, неприкаянность его все возрастала, разжигая в нем жажду действия или любви. Именно в этой связи он в некоторые вечера выходил на улицу, порою прямо под дождь, рассчитывая, что ему повезет, и он встретит какую-нибудь бродячую компанию, а может, и заблудившуюся шлюшку, которая проникнется симпатией к его кудряшкам и безденежно примет его в своей каморке, или же — если у нее нет постоянного жилья — молча последует за ним по лестнице на седьмой этаж, до самой его диван-кровати, где Блиц, уже надлежащим образом выдрессированный для этих случаев, встретит их тишайшим образом, шевельнув хвостом в знак привета.
Но подобное везение, случившееся с ним в теплую пору и раза два где-то около Нового года, повторялось теперь весьма редко. Обычно Ниннарьедду встречала лишь ледяная пустыня дождя и сумерек. И он возвращался домой один, промокший до нитки, чтобы улечься лицом вниз на подушку, в бешенстве от того, что ему приходится отходить ко сну столь рано! А жизнь со всеми ее диванчиками и уложенными на них голыми бабенками, с бомбами и моторами, с кропотливыми сражениями, трепетала и пузырилась повсюду, источая веселье и кровь!
Школа теперь стала для него непосильной обузой. И нередко по утрам он, особенно в дни ненастья, отвечал на привычный оклик Иды неразборчивым бормотанием, а после ее ухода поуютнее заворачивался в одеяло и продолжал сладко спать по меньшей мере еще часа два, махнув рукой на пропущенные уроки. Когда же он в конце концов поднимался — весь пропитанный свежей и раскованной энергией, счастливый от мысли, что устроил себе каникулы, то даже жильцы нижнего этажа пугались и начинали протестовать, стуча в потолок ручкой от швабры. Квартира превращалась в стадион, в арену цирка, в дикие джунгли. Главное развлечение такого утра состояло в поисках «Рома» и «Лацио», шарика и ореха, они неизменно куда-то заваливались в горячке всегдашних игр; теперь эти игры превращались в экзотическую охоту. Мебель сдвигалась со своих мест, все переворачивалось, обыскивалось, летело вверх тормашками — пока Блиц, вывалявшись в пыли, не выныривал из какого-нибудь закоулка, таща в зубах вновь обретенную драгоценную добычу — торжествующий и приветствуемый аплодисментами, словно олимпийский чемпион.
Эти детские эксцессы не исчерпывали, но, скорее, обостряли мятежные настроения Нино, доводили их до крайности — так бывает с племенем дикарей, пьянеющим от собственных воплей. В угаре этих не знающих удержу игр, в веселье яростном и почти трагическом он принимался бегать по комнатам, имитируя прыжки и рычание львов, тигров и еще каких-то хищников. Потом он плашмя бросался на первый подвернувшийся стол с криком:
«Внимание! Все лицом к стене! Через три секунды пробьет час „икс“! Три! Два с половиной! Два! Полтора! Час „икс“! Хайль Гитлер!»
Он выкрикивал это с таким яростным правдоподобием, что даже Блиц приходил в растерянность, а Узеппе рассматривал воздух, ожидая, что вот сейчас в нем появится пресловутый час «икс», который он себе представлял как что-то вроде «елоплана».
В послеобеденные часы Нино иногда, преследуемый хмурыми взглядами Иды, усаживался за свой маленький столик и принимался делать уроки. Но тут же он начинал зевать, точно в приступе малярии. И хмуро перелистывая учебники, не зная, куда бы их деть, он то и дело отрывал кусочки страниц и начинал их разжевывать, а потом сплевывал на пол. Наконец, доведенный до тошноты этим бессмысленным мучением, он поднимался, объяснял, что прежде чем заниматься, ему необходимо подышать воздухом. Подбегал Блиц, в полном восторге от такого решения, и до самого ужина оба они дома не появлялись.
Впрочем, довольно часто, он, хотя и с крепя сердце, отказывался от компании Блица, чтобы получить большую свободу действий; эти самые действия, будь они даже походами в кино или поездками на трамвае, во взбудораженном сознании Иды выглядели как что-то грозное и не сулящее ничего хорошего. Характер Нино, не говоря уже обо всем прочем, становился драчливым. Однажды он пришел домой с окровавленными костяшками пальцев; он сказал, что пришлось задать трепку какому-то типу, оскорблявшему дуче. Каким образом он его оскорблял? А он, видите ли, сказал, что дуче уже старенький, ему теперь лет шестьдесят, не меньше…
В другой раз он вернулся с разодранной футболкой, сказал, что подрался на почве ревности. Ревновал не он, ревновал другой парень, жених какой-то девицы, ему что-то там показалось…
Был и еще один вечер, когда он появился с подбитым глазом. Он объяснил, что сцепился с двумя типами, и пришлось драться с ними обоими. Что это были за люди? А бог его знает, кто они такие. Два засранца, он их впервые в жизни видел, он просто проходил мимо, надвинув на глаза шляпу, закутавшись в свое любимое одеяло, они ткнули его локтем и сказали друг другу:
«Ты посмотри, сам негус гулять пошел!»
Этот подбитый глаз он тут же использовал как предлог, чтобы несколько дней не ходить в школу, тем более что Ида не стала давать ему денег на темные очки. Впрочем, теперь он куда больше не ходил в школу, нежели ходил в нее. При этом сам себе писал объяснительные записки, подписывая их именем матери. Директору гимназии, который в конце концов попросил его явиться в сопровождении либо отца, либо матери, в общем главы его семьи, он объяснил, что вся его семья — это маленький братишка, собака и мать-вдова, которая целыми днями занята в начальной школе, а поэтому главой семьи является он сам. Директор был человеком не робкого десятка, с седой прядью, с манерами современными, бытующими в фашистских партячейках; у него имелись поощрения от партии, сверх того его имя было Арнальдо, как и у брата Муссолини. Нино преисполнился к нему доверием и, пользуясь этим разговором, попросил у него рекомендацию, чтобы незамедлительно уйти добровольцем на фронт. Но директор ему ответил, что в этом возрасте и пока отчизна не призвала его, долг сознательного фашиста состоит в том, чтобы овладевать знаниями, что отчизне служат не только на полях сражений, но и в тиши аудиторий, в героических буднях заводских цехов, и все такое прочее. А в заключение, торопясь избавиться от Нино, он процитировал ему известное изречение дуче: «Книга и мушкет!» и, отдав римское приветствие, отпустил его восвояси.