Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Уитмен недолго продержался в адвокатской конторе; еще до конца года он стал учеником печатника в газете «Лонг-Айленд Патриот» и учился работать с ручным прессом в тесном подвале под присмотром редактора и единственного автора газеты. Там Уитмен познакомился с «чудесными тайнами разных букв и их частей коробка больших „Е“, коробочка для пробелов… коробка „а“, коробка „И“ и все остальные» – орудия его труда.
С 1836 по 1838 год он работал сельским учителем в Норвиче, штат Нью-Йорк. Платили ему мало и нерегулярно, и, возможно, из-за того, что школьные инспекторы были недовольны шумом на его уроках, Уитмену пришлось за два года сменить восемь школ. Да и вряд ли начальство могло быть удовлетворено его работой, поскольку он говорил своим ученикам, к примеру:
Или еще:
Овладев искусством печатания и обучения чтению, Уитмен обнаружил, что может объединить то и другое, став редактором газеты: сначала он возглавил «Лонг-Айлендер» в Хантингтоне, штат Нью-Йорк, а позднее «Бруклин Дейли Игл». Именно там он начал разрабатывать свою идею о демократическом обществе как об обществе «свободных читателей», не запятнанном фанатизмом и политическими объединениями, которому создатели текстов – поэт, печатник, учитель, журналист – должны беззаветно служить. «Мы действительно страстно желаем поговорить о множестве вещей, – объяснял он в газетной передовице 1 июня 1846 года, – со всеми жителями Бруклина; и вовсе не желание заполучить ваши девять пенсов движет нами. Тут дело в какой-то странной симпатии (раньше вам не приходилось думать об этом), которую испытывает издатель газеты по отношению к своим читателям… Ежедневное наше воссоединение создает нечто вроде братства между издателями и читателями»[354].
Примерно в это же время Уитмен познакомился с творчеством Маргарет Фуллер. Она была исключительной личностью: первый профессиональный литературный критик Соединенных Штатов, первая женщина – иностранный корреспондент, яростная феминистка, автор страстной брошюры «Женщина в девятнадцатом столетии». Эмерсон считал, что «все искусство, все свежие идеи и все благородство в Новой Англии… казалось каким-то образом связанным с ней, и наоборот»[355]. Хоторн, с другой стороны, называл ее «великой обманщицей»[356], а Оскар Уайльд заметил, что Венера дала ей «все, кроме красоты», а Афина «все, кроме мудрости»[357]. Фуллер, хотя и считала, что книги не заменяют реального жизненного опыта, усматривала в них «медиума, способного увидеть все человечество, ядро, вокруг которого могут быть собраны все знания, весь опыт, все идеалистическое и практическое в нашей природе». Уитмен с энтузиазмом откликнулся на ее идеи. Он писал:
Для Уитмена текст, автор, читатель и мир отражали друг друга в процессе чтения, в процессе, значение которого он расширял до тех пор, пока тот не стал определять все важнейшие виды человеческой деятельности, а с ними и саму Вселенную. И в этой связке читатель отражает писателя (он и я едины), мир эхом отзывается на книгу (книга Бога, книга Природы), книга становится существом из плоти и крови (собственных плоти и крови писателя, которые благодаря литературной замене одной ткани на другую становятся моими), мир – это книга, которую нужно прочесть (стихи писателя становятся моим прочтением мира). Всю жизнь Уитмен пытался понять и определить, что же такое чтение, которое одновременно и само по себе и метафора всех этих частей.
«Метафоры, – писал немецкий критик Ханс Блуменберг, – сегодня уже не рассматриваются как сфера, порождающая наши робкие теоретические заключения, как преддверие формирования идей, как особый инструмент внутри отдельных языков, которые еще не объединились, но скорее как аутентичный смысл соответствующего контекста»[359]. Сказать, что автор суть читатель или читатель суть автор, увидеть книгу как человеческое существо или человеческое существо как книгу, чтобы описать мир как текст или текст как мир, – вот пути искусства читателя.
Все это очень старые метафоры, корни которых лежат в древнем иудейско-христианском обществе. Немецкий критик Курциус в своей книге «Европейская литература и латинское Средневековье» в главе о символизме предполагает, что книжные метафоры впервые возникли в Древней Греции, но их сохранилось очень мало, поскольку в греческом обществе, как и в более позднем римском, книги не считались предметами повседневной необходимости. Иудейское, христианское и исламское общества развили сложную систему символических связей со своими священными книгами, которые были не символами Божьего Слова, но самим Божьим Словом. По Курциусу, «образы мира и природы как книг создали риторики Католической церкви, потом их подхватили философы-мистики раннего Средневековья, и в конце концов они стали общим местом».
По версии испанского мистика XVI века Луиса де Гранада, если мир – книга, то все в нем – буквы алфавита, которым эта книга написана. В «Introduction al símbolo de lafe» («Введение к Символу Веры») он спрашивал: «Что же они такое, все создания этого мира, столь прекрасные, столь совершенные, если не отдельные, богато изукрашенные буквы, так явственно показывающие нежность и мудрость своего создателя? И мы также… помещенные тобой перед этой чудесной книгой Вселенной, чтобы с помощью твоих созданий, словно с помощью живых букв, прочесть совершенство нашего Создателя»[360].