Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На хвалебные слова боярыни – подрумяненной, напудренной, всегда с игривыми распахнутыми очами – Аввакум никак не ответил, знал – длить разговор о новинах Симона, значит, не удержать в себе гневных слов, а боярыня Анна добрая. К тому же похоронила мужа, уж который год сиротинкой живет, а брови насурмила, льстит себе и другим, горемычная. Не гоже так-то матёрой вдове.
Проводил взглядом роскошный возок ее до церкви Николы Гостунского и дальше, до Никольской улицы, и скорым шагом прошел Ивановской площадью до Посольского приказа, а там и к Благовещению, к Стефану.
В уютных покоях духовника все было по-старому. Так же стояли в шандалах на столе свечи, тот же застоявшийся запах трав, ладана обласкал Аввакума. И на скамьях сидели те же братья по кружку ревнителей древнего благочестия, будто и не покидал протопоп Москву, а так – выходил за дверь и тут же вернулся в хоромину.
И встретили его не как давненько не виданного – без возгласов, без радушной суеты и объятий. А были тут Стефан с Федором Ртищевым, многомудрый Иван Неронов, друг добрый Даниил Костромской с процарапанным лбом и рукой на перевязи, да тезка его Даниил Темниковский. И поп Лазарь смирненько сидел за углом стола, улыбался перекошенной щекой. Аввакум поклонился.
– Вот шел миму да свернул до дыму. Здравствовать вам!
– Садись и ты, – просто и как-то устало пригласил Стефан. – С добром ли прибыл в Москву?
– Благодать с вами, отцы, – снова поклонился Аввакум. – Ноне с добром в Москву не бредут.
– И то правда, – кивнул Стефан, покашливая в платочек. – Здрав – и хорошо. Ждал я тебя.
Аввакум присел было на красносуконную скамью, да зацепился взглядом за зеркало, висящее у двери. Было оно в причудливой оправе серебряной с двумя гнутыми под ним рожками для свечей. Подошел, глянул в него, увидел себя мрачного, с ввалившимися глазами. Раны на косице не было. Правду сказал псаломщик Евсей – отпала таежная нашлепка вместе с коростой, только белая отметина пятнила на лбу над правым глазом. Пожалел зря горящие свечи, дунул на них, отлетели огоньки с фитилей, и пропало отражение лохматого лица, будто и его сдул с бездушного стекла.
Ртищев с доброй улыбкой наблюдал за Аввакумом. И Стефан поглядывал со всегдашней ласковой хитрецой.
– Хоть причешись перед ним, – посоветовал.
– Может, и перекреститься, в стеклину глядя? – ухмыльнулся Аввакум. – В дыру льстивую.
– Тогда уж не топчись, брат, садись поплотнее. Тут беседа у нас…
– Ой, затейная, – вклинился поп Лазарь. – От нее голова кругом.
Аввакум порыскал по нему глазами, подмигнул сочувственно:
– То-то скосоротило тя, шеей не ворохнешь.
Уселся за стол, поерзал на скамье, устраиваясь поосновательнее, как перед боем на мешках с половой, спросил:
– Небось о новинах беседа? Тогда в точию, затейная. Я ужо кое-чому успел подивиться.
Совсем седой, огрузлый Неронов пытливо воззрился в Аввакума.
– Ну и чего доброго успел, сыне? – спросил, клоня голову набок. – Чему порадовался?.. Староста Михей затерял тебя на Варварке да к Федору прибёг. Сказывал, ночью в грозу к нему заявился, перепугал. Дак чему за утро надивиться успел?
– Чем его напужал-то? Что в Москву грозу приволок? – Аввакум насупился. – Так я до нее еще приплелся, да долго по улкам блукал, на всякие диковины ротозея. За Покровкой на Яузе иноземной слободой тешился. Во-о-льно прет она вширь и ввысь, что тесто из квашни. Тамо-ка уж три кирхи лютеранские, да одна реформаторска топорщится. Ла-а-дненько вцапалась корнями в русскую землю набродь немецкая! Затейная, говорите, беседа ваша? Да какой ей быть-то во время тако?
– Ну а часы галовейские? – весело спросил Ртищев. – Чем плоха затея, хоть и не наша? Во всякое время одинаково всем жизни текучесть кажут.
– Знатная хитрина, – кивнул, соглашаясь, Аввакум. – И книжек добрых много усмотрел, сам три ладненьких приторговал: «О граде царском», «Обучение нравов дитячих» да переводной «Лечебник». Это суть нужные новины… Ну, а иконы новоизмысленные каковы? Любо ли на Христа-Света глядеть очам православным? Щеки нарумянены, брюхо туго, руки и ноги толсты, ну в точию яко немчин учинен, токмо у ляжки шпаги нет. Будто его, Света нашего, кнутьем да тернием не умучали, да изможденного на крест не пригвоздили, а вот этакова по-ихнему – внарочь откормленного яко убоинку – в Мясном ряду повыбыгать на плахах растелешили. Ты, Федор Михайлович, зорче глянь на иконку-то: сестрица твоя Анна на мосту Фроловском бесстыдство сие в лавке приобрела, глядит не усладится на латинское измышление…
Ртищев понурил голову, но снисходительную улыбку с губ не убрал, слушал Аввакума с вниманием почтительным, любил вникать в суждения откровенного протопопа, хоть того и заносило частенько. И не одного его слушал с интересом: всех близких к компании боголюбцев привечал дружески и длил с ними беседы за полночь, укладывая в память рекомое. Особенно чутко внимал священникам дальним, по всяким нуждам прибегавшим в Москву. Уж они-то приносили самые насущные новости о настроении народном. И понимал и видел яснее многих, что если иноземные новины, кои он принимал и с тщанием продвигал в глубь жизни, достигали низов и там едва начинали шевелить нервы, то в верхах боярства, во дворянстве и высшем духовенстве будили заботу – а что же Россия, каково ее место в ряду пугающей и манящей своим просвещением Западной Европы? И кто как тянулся приобщиться к ее знанию и поведению. К тому ж частые наезды посольств иных земель зудили желание казать заграничным глядачам, что и в Московии хорошие люди умеют жить не хуже, а желание показать себя принуждало падко бросаться на иноземную роскошь, на привозные соблазны, ломая свои староотеческие привычки и вкусы. Малое время назад митрополиты еще выезжали зимой и летом в неуклюжих санях, а царица в наглухо закрытой от посторонних глаз душной кибитке, теперь же, по образцу иноземному, царь и бояре стали разъезжать в нарядных немецких каретах. Одну такую Алексей Михайлович подарил своему дядьке и свояку Борису Морозову – обтянутую золотой парчой, с хрустальными окнами, подбитую внутри дорогими соболями, окованную вместо железа чистым серебром, с толстенными шинами на колесах, тож серебряными. И музыку за границей подыскивали, присылали ко двору московскому «трубачей доброученых, чтоб умели на высоких трубах танцы зело искусно трубить».
Не без робости религиозной отваживались в Москве и на «комедийные действа». Царь об этой затее советовался с духовником, и Стефан, много посмущавшись, разрешил их, ссылаясь на примеры византийских императоров.