Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Он – грешник, – сказал Михаэл, – и ты тоже, ты – настоящая грешница, заблудшая душа.
– Я исповедуюсь в своих грехах, покаюсь, буду молиться. А вам я ничего не скажу.
Судья по имени Штельцль выпил глоток вина, глаза его заблестели.
– Какая упрямая зверушка, – сказал он.
– Не хочет сотрудничать, – проворчал Михаэл. – Сидела на хлебе и воде.
Катарина взглянула на него.
– Было ли половое сношение? – спросил второй судья, Штольцль, – пусть скажет, было ли такое сношение. Пусть скажет, как оно происходило.
Катарина обернулась к священнику Янезу:
– Я вам все расскажу на исповеди, а здесь говорить не буду.
– Это другое дело, – сказал священник Янез, он тоже был сейчас в замешательстве и глядел в пол. Ему тоже хотелось, чтобы все скорее кончилось. – Господа, – сказал он нерешительно, – хотят знать об этом ради общественной морали, из-за соблазна на пути Божием. Они говорят, что это наказуемо, такой свободный брак. Что я могу поделать, – добавил он, – господа хотят, чтобы ты рассказала все и им тоже. То, что скажешь мне, это во имя Бога, а сейчас – во имя людей. Чтобы грех не распространялся еще дальше.
Катарина поняла. Она будет молчать. То, что она могла бы сказать священнику, она не скажет господину Штольцлю и тому, другому, с похожей фамилией. А тем более Михаэлу. Она подумала, что все равно нужно будет что-то сказать, но знала – после этого появится следующий вопрос.
Теперь и хозяин замка заинтересовался допросом. – Пусть скажет, что ей сделал монах, – предложил он, – пусть все расскажет, – монахов, эту черную шваль, отгрызавшую куски от его владений, он не жаловал, ученых иезуитов он презирал, молодая женщина спуталась с одним из них, это его даже взволновало. – Пусть скажет, – потребовал он, – как все было, что же, патер задрал ей подол? Пусть покажет, куда он сунул руку.
Катарина поняла, чего требует этот господин: ее признания в том, чего она хотела сама, чтобы Симон сделал. И что Симон сделал. Она отвернулась к стене. – Упрямая, – сказал один из судей. – Нам придется ее наказать. – Может быть, следует ее осмотреть, – произнес второй, – наверняка, есть какие-то признаки, свидетельствующие о половом сношении. – Ее нужно отстегать кнутом, – сказал Штольцль, – это было бы настоящее наказание, но нельзя бить слишком слабо, это, как говорят знающие люди, возбуждает чувственность, особенно у женщины, и тогда не будет раскаяния в таком деле, которое само является чувственным по своей природе.
В Катарине сейчас не осталось ничего чувственного по своей природе, был только страх. К ней вернулся тот кошмар, что возникал, когда она просыпалась рядом с Симоном, сейчас на нее навалилась вся громада этого ужаса, огромная, как гора, на темном склоне которой вырисовывались лица всех этих мужчин, не сводящих с нее глаз и собирающихся сделать с ней что-то страшное, еще никто никогда не спрашивал ее о таких вещах, правда, раньше она никогда ничего подобного и не делала, но все равно этим людям она ничего не скажет, потом исповедуется, сейчас же все, что она чувствовала, был страх перед угрозой того, что они действительно могут сделать, тут стало вдруг все возможно, никто никогда ее еще не ударил, а тем более кнутом. Она вспомнила, как когда-то отец огрел кнутом батрака за то, что тот плохо обращался с лошадью, и сейчас ужас проник в каждую частицу ее тела, но все-таки она сказала довольно решительно, так, что они от нее отстали: – Я требую, чтобы вы пригласили отца. Ей хотелось сказать: позовите Симона, мы ведь с ним едины, но она представила себе, как бы они при этом захохотали; поэтому она сказала, чтобы позвали отца, и это подействовало, они от нее отступились.
Ей снилось, будто она снова идет по лесной опушке. Будто ночь и светит луна. Справа от нее – поля, пролегающие по ним дороги и одинокие домики, пространство человеческого обитания, все это озарялось уже весенним и в то же время еще зимним лунным светом. Слева было темное безмолвие леса, прерываемое криками, исходящими из животного царства, были здесь также чахлые кусты со своими тенями и болотцами. Она шла по узкой меже, разделяющей эти два мира. Среди ночи во сне она услышала крики, это была Магдаленка, Катарина одновременно спала и бодрствовала, была на лесной опушке и в замкнутом пространстве какого-то замка в Баварии. Она чувствовала свое бессилие перед чем-то, что собираются с ней сделать, по все было не так, как в тех давних снах в Добраве, которых она стыдилась и о которых не хотела думать, сейчас в ее состоянии сразу переплелось все, что было в прошлом и настоящем, там и здесь, Симон и огромная гора ужаса; общим для всего были только страх и бессилие, какое бывает во сне. Остальное стало иным. У мужчин были лица и имена. Симон покинул ее на лесной опушке, он уходил куда-то в глубь леса. – Не ходи туда, – сказала она, – не ходи в лес, там дикие люди, обросшие шерстью, с ножами за поясом, лешие и прочая нечисть. Неожиданно на опушке появились двери, она заглянула за эти двери и захотела убежать, потому что в помещении оказалось вдруг слишком много людей, опасных, готовых к насилию. Там стояли оба судьи из замка, – половое сношение было, – сказал один из них, она повернулась к дверям, словно желая скрыться за ними. Один из мужчин саблей задрал ей подол: – что с тобой сделал монастырский брат, куда он сунул руку? – Покажи еще грудь, – сказал другой. Развратник Михаэл нагнулся к ней и сказал: – пилигримская шлюха, подойди ко мне. – В случае многократного непослушания, – сказал священник Янез, это был его голос, хотя самого его в помещении не было, только голос, – такую женщину нужно в острастку другим выставить у позорного столба, мне жаль тебя, Катарина, право же, мне тебя жаль, но слишком низко ты пала. – Если бы они знали, что ей снится, подумала она во сне, они не только поставили бы ее у позорного столба. Они утопили бы ее в воде, нет, сказала она, не утопили, с помощью воды изгнали бы из нее злого духа. – Отец этого не допустит, – сказала она, чувствуя, что по лицу у нее текут слезы. – Отец далеко, – возразил Михаэл, – мама высоко на небесах, а я здесь, – и он наклонился над ней, золотая цепочка болталась у него на шее, Катарина почувствовала запах фасоли, мяса, чеснока, винного перегара. – Тебя выставят у позорного столба. И все будут над тобой потешаться. Будешь стоять так от восхода до заката солнца. Толпа безмолвно хохотала, рты у людей были открыты, но она ничего не слышала, папаша Тобия размахивал палкой: все женщины развратны. – Голая, – сказал Михаэл и задрал ей подол, – отец твой это уже разрешил. Никакого выбора нет. – Не буду плакать, – подумала она, – не буду плакать. Оба судьи молча глядели на нее, раздетую. – Ей все безразлично, – сказал священник. – Мы ее посадим под арест? – спросил Михаэл. – На хлеб и воду. – Она прислушивалась к похрапыванию отца, долетавшему из комнаты в конце коридора, сейчас он проснется и начнет разговаривать с мамой, он всегда разговаривает с ней, проснувшись, она приходит с кладбища, оно недалеко, и сейчас он объяснит ей, какое несчастье постигло их дом, а причиной тому – ее дочь Катарина, которая не хочет есть, подолгу стоит у окна, бьет чашки, и вот за ней уже пришел судебный пристав. Несчастный отец, помоги, помоги ему, Боже. И псу Арону, которого я теперь покину, как покину этот дом и лес за домом, судебный пристав ждет, стражник угрожает тисками, может быть, меня будут бить кнутом, – но я вернусь, – сказала она, – я ведь вернусь.