Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Два страха вместе: если я этого не выдержу, то тогда и меня это не выдержит, что и приводит к Фундаментальному страху. Этот страх самый глубокий, его содержание: все кончено. Опор нет – не на что опереться. Мир ненадежен, он не удерживает меня. По отношению ктакому страху все остальные страхи являются вторичными, производными. Так, если человек боится выступать на публике или боится замкнутых помещений, это лишь попытка конкретизировать Фундаментальный страх, ограничить его действие. Кажется, что, избегая выступлений или замкнутых помещений, ты сможешь контролировать это ужасное чувство. Но тщетно. Как известно, не помогает.
Экзистенциальные философы говорили: если мы задумаемся о страхе, то обнаружим, что тема страха – не смерть, а уничтожение, страшно НЕ БЫТЬ, не мочь быть СОБОЙ.
Я переживаю бессилие («я не могу») и через это – меня нет, ведь само ощущение присутствия в жизни коренится в переживании: «я могу с этим (здесь) что-то сделать». То, с чем я ничего не могу сделать, просто не становится действительностью. Тогда это для меня становится нереальным. И я в этой ситуации почти не существую. И сама ситуация теряет черты реальности. Поэтому для человека так важно не быть уничтоженным через бессильное «Я не могу!». Небытие страшнее смерти. А страх дает понять, что жизнь имеет право быть такой, какая она есть.
Страх делает нас глубже. Если я живу с этим столько лет, теперь могу сказать: «Вот она какая – моя жизнь...» Я смотрю на свою жизнь, я остаюсь персональным, я несу свою «персональность», как несут олимпийский огонь: свою аутентичность, то, что я люблю, то, с чем я себя идентифицирую, все, что соответствует моей сущности. Я хотела бы это проживать до самого конца. Смерть не разрушает это существенное. Другое мы проживаем как разрушающее. Если мы не можем прожить это существенное до конца, тогда это уничтожение.
Страх раскрывает для нас истинную структуру человеческого бытия. Как это формулирует Хайдеггер, существенной особенностью жизни является то, что она непредсказуема. Ее нельзя назначить или определить. С нами могут случаться вещи, которые нам не нравятся, к которым мы не готовы. Мы отданы этому. И наша задача – не противиться какому-то факту, а посмотреть, что мы еще можем сделать, вплоть до самой вершины, когда понимаешь, что сделать больше ничего невозможно. И тогда я позволяю себе чувство: «Я больше ничего не могу сделать».
Однажды мой учитель, австрийский психотерапевт Альфрид Лэнгле так сказал своей пациентке: «До сих пор ты думала, что ты должна что-то делать, а теперь можно принять и это: "Я ничего не могу больше сделать – и это мое решение. Я принимаю решение не делать больше, чем я могу". Это означает, что я даю право себе быть здесь беспомощной. И если я это сделаю, то парадоксальным образом обнаруживаю, что это ДАТЬ – поступок, в принятии этого факта – мое "МОГУ БЫТЬ", и это мочь быть, ничего не производя, не делая – есть МОГУЩЕСТВО бессилия. Когда я могу допустить, что больше ничего не могу сделать – это САМАЯ ВЫСОКАЯ ФОРМА МОГУЩЕСТВА ЧЕЛОВЕКА». Те, кто прошли через это, понимают, о чем речь.
Текст этой книги – про то, какого тихого, незрелищного, ежедневного мужества требует мочь жить, когда ничего нельзя сделать. Болезнь, которая неизлечима, приступы, которые неизбежны, провалы депрессии как самое глубокое «не могу», как смерть при жизни.
Сколько мужества нужно, чтобы сказать: больше я ничего не могу сделать. Но почему «ничего»? Можно писать, говорит себе Ольга. Текст для нее как опора, единственная, но надежная. Он хорошо держит и ведет за собой, позволяя скользить по своей упругой глади. Спасибо за талант сложенья слов. Можно все взять в свои руки даже в ситуации, которая столь часто и подолгу кажется абсурдной и бессмысленной. И в болезни реализовать то, что было важным в жизни...
Текст дает дистанцию. Помогает идти за страхом и заставляет печалиться, потому что происходит расставание с тем представлением о жизни, которое было намного прекрасней, чем она есть на самом деле.
Потом началась морока с разрыванием своего ожерелья из маленьких эмалевых незабудок и одариванием ими всех...
Чувство, что я живу, люблю и страдаю, – это и есть почва, которая противостоит страху. В самой жизни есть залог моего неуничтожения, если жизнь эта действительно была прожита, я в нее со всего размаху вошла, ворвалась, впечаталась. Я в нее, а она – в меня. Впечатление от моей жизни, от любовей и встреч, от поступков и решений, от того, что я смогла сделать хорошего, правильного, защищает от тотального переживания уничтожения, защищает от страха.
Ольга Мариничева совершенно не умеет рассказывать о себе «хорошей». Но сквозь скупые строки угадывается жадное, горячее желание жить, отдавая себя другим до последней капли. Не только в коммунарском движении, в газете, в российской педагогике, но и в психиатрических больницах снова и снова она участвует в судьбах тех, кому хуже, чем ей. Сострадание и сорадование, участие полное, всей душой и всем существом, в чужой жизни, – так я вижу то, чем занимается Ольга Мариничева. Такой накал силы и серьезности интереса, который она проявляет ктем, кому помогает: и к трудному подростку, и к непонятому новатору. Желание помогать настолько подлинное, что противиться ему бессмысленно. В этом потенциале спасателя Ольгу Мариничеву отличает встречающийся очень редко удивительный талант всепоглощающего принятия всерьез других людей...
Но и в отношении к себе она хотела бы точно такого же по силе и серьезности интереса. Самые пронзительные строки этой книги – о тоске по любви, которая была бы взаимной. Огромность желания снижает до нуля вероятность встретить такую любовь в этой жизни. Только прекрасный Гарри с его чувственностью, безмерной надежностью и трепетной защитой остается в твоем распоряжении. Эта тоска по второй половинке известна психотерапевтам, всем, кто работает с проблемами партнерских отношений: каким бы счастливым ни был брак, «тоска по Гарри» (или Генриэтте, почему бы нет, у мужчин она не меньше, чем у женщин) продолжает жить в нас. Так хочется, чтобы тебя любили, сильно-сильно. Не как мама или Бог, но этой самой земной любовью, которую ты сам себе не можешь дать. Чтобы тебя кто-то хотел. Этого сам себе дать не можешь. Признание и оценку можешь,тепло и утешение – тоже. Но не чувственное желание. Поэтому Гарри вечен, и образ его, созданный Мариничевой, замечателен в своей общечеловеческой проникновенности и понятности.
Я считаю, эту книгу должны читать профессионалы-психотерапевты. И размышлять над нею. Ольга пишет о них справедливо. О ком-то – с негодованием и сожалением, о ком-то с огромным уважением и признательностью. О многом – с удивительным юмором. Каждому – по делам его.
«Убеждена: нельзя психиатрам так однозначно судить о личной, сердечной жизни пациентов, нельзя, даже если любовь проходит в форме бреда. Ведь не мной замечено: зависимость психически больных от психиатра колоссальна, власть его над душами ничем не ограничена и ни с чем не сравнима. Психиатрам больные верят как Богу. И нельзя, нельзя, нельзя ломать любовь, даже ради спасения пациента, его возврата в реальность. Иначе в реальность возвратится убитая душа».