Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Проектор стрекотал, свечи оплывали, граммофон пел про чудо-остров. Запись на пластинке быстро заканчивалась, Тюкавин переставлял на начало и запускал вновь. Отчего-то ему было важно, чтобы звучала именно эта музыка.
Отважная экспедиция добралась наконец до заветного плато, и тут началось самое интересное. В кадре возникли динозавры – то ли кукольные, то ли нарисованные художником-мультипликатором, но весьма правдоподобные. Для кинематографа это было ново, настоящий прорыв, и Вадим отдал должное создателям фильма. Он даже позабыл, где и в качестве кого находится. Кино захватило его, ушли на задний план и Тюкавин, и оковы с гирей, и навязчивая песенка.
Фильм близился к концу, оскаленные ящеры терзали друг друга. Вдруг с неба на плато спикировало пугало с кожистыми крыльями и зубастой пастью. Вадима передернуло. Кошмар с полотен Гойи, видение, вынырнувшее из бабушкиных зеркал. Птеродактиль, которого никак нельзя было увидеть в Ленинграде в двадцатом столетии. Но вот же он! Пусть неосязаемый, но зримый, взмахивающий крылами, неотвратимый, точно ангел Судного дня…
Сбылось! Бабушка попала в точку. А он, глупец, не верил, смеялся.
– Что с вами? – лег поверх баритона, джаза и стрекотания голос Тюкавина.
– Так… Уж очень натурально. Впечатляет!
И опять замолчали. Экранный птеродактиль трепыхался недолго – его с ловкостью баскетболиста перехватил в полете безразмерный тираннозавр и стал с аппетитом пережевывать. Действие шло в соответствии со сценарием, но Вадим уже не ощущал расслабленности. Кратковременное успокоение покинуло его, он утратил интерес к фильму, думая о себе и о том, что уготовано ему вышними силами и этим анестезиологом с задатками киномеханика.
Как смердят свечи… Хочется назад, в сарай, за сетку, прилечь и осмыслить. Что будет? Что будет?
Вадим ни разу в жизни не испытывал панических атак, а сейчас нашло. Он сотрясался в кресле, будто чайная ложечка в стакане, стоящем на столике набравшего скорость поезда.
Счастье еще, что сеанс закончился. Тюкавин отключил установку, загасил щипчиками свечные огарки. Спросил, как Вадиму фильм. Ответ был дан невразумительный.
– Видок у вас так себе, – оценил анестезиолог, укладывая пленку в коробку. – Уже поздно, пора баиньки.
Вадим трактовал это как сигнал. Он без напоминаний приподнял гирю, ставшую раза в три тяжелее, и повлекся на выход. Тело охватывала разбитость, какая бывает после восьмичасовой смены на таежном лесоповале.
У себя в клетушке он свалился на солому. Какое там осмыслить! Сон сморил в момент – нездоровый, гадостный. Снились не ящеры, не летучие твари, а лубянские застенки, камеры смертников, в одной из которых ему довелось однажды побывать в качестве подрасстрельного, винтовки убойной команды, кровавые оспины на каменных плитах. Затем чья-то десница выдернула его из подвальной сыри и вознесла в напитанный солнечным светом кабинет, где за столом восседал человек с металлом в глазах и бородкой клинышком. Этот клинышек точно из прочнейшего сплава выстругали, и сам человек был несгибаемый, железный. Вадим раньше никогда не общался с ним, но многократно видел в коридорах политуправления. Он шел всегда спешной, но не суетной поступью, отмахивал рукой каждый шаг, говорил с избранными лаконически, строго по существу. Однако теперь, в сновидениях, он предстал больным, изжелта-бледным. То и дело выпускал из руки перо, подолгу держался за сердце, кривил худое лицо с ястребиным носом. Что с ним? Как может болеть железный человек?
Сон не принес отдохновения. Утром Вадим очнулся в ослабелом, разобранном состоянии. А вечером Тюкавин опять позвал на кинопоказ. То есть не позвал, а отвел, как теленка, воткнул в кресло и запустил все тот же «Затерянный мир» под паточно-приторный «Авалон».
– Нет ли чего другого? – спросил Вадим. – Согласен и на любовную жвачку с Мэри Пикфорд.
– Для вас – нет.
Свечи в подсвечниках стояли новые, с необгорелыми фитилями. Тюкавин затеплил их и обрек каторжанина на полуторачасовое мучение.
Вадим взбунтовался.
– Не хочу! Отведите меня в закут. Лучше сгнить…
– Это не ваш выбор. – Тюкавин бочком приблизился к креслу и прикрутил правую руку Вадима к подлокотнику ремешком. – Вот так-то!
Подловил, ублюдок! Вадим перегнулся, чтобы взяться за гирю левой рукой и долбануть анестезиолога по черепку, но тот подсунул ему под нос дурно пахнувшую тряпицу, отчего мышцы совсем размякли. Вадим позволил привязать себя к подлокотникам, причем Тюкавин заодно подсоединил к оголенным участкам его рук медные проводки, тянувшиеся к непонятному кубу, что притаился подле пианино.
Вадим, еще не отойдя от одури, апатично скосил глаза.
– Что это у вас?
Тюкавин не удостоил его ответом. Покончив с проводками, он переставил на начало гадскую пластинку и вернулся к своей киношарманке.
«На-ка выкуси, – подумал Вадим. – Не стану я больше смотреть на чудо-юдо из папье-маше». Он закрыл глаза, понадеявшись все полтора часа проспать сном праведника. Не помешает и музыка – от нее, клейковатой, тянувшейся, как струйка переслащенного сиропа, морило сильнее, чем от снотворного.
Не тут-то было. Едва он смежил веки, как в руки, опутанные медными жилками, вонзились десятки острых-преострых шил. Вадим не сдержал вскрика.
– Что, не по нутру? – засмеялся Тюкавин. – Отменное средство против засыпания. Напряжение пока что небольшое, но для таких строптивцев, как вы, у меня есть реостат.
Он показал на черный ползунок и передвинул его на дюйм вправо.
– Человечина на гриле – это забавно. Но не для вас. – Экзекутор кивнул на экран, где герои фильма карабкались на утес. – Мой вам совет: лучше все-таки кино.
А ведь изжарит! Вадиму представились кадры, но не те, что шли сейчас перед ним, а другие – документальные, виденные в спецзале на Лубянке. Смерть заключенного на электрическом стуле. Изобретение, называемое в американских тюрьмах «старой коптильней» и почему-то «желтой мамой», уже давно было известно всему миру, затмив своей славой и виселицу, и гильотину. Один поворот рубильника – и человека выгибает дугой,