Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В таком случае, разрешите представить вас вашей старой знакомой.
– Маленькая Шурочка, вы совсем не изменились!
– Так уж позвольте просить вас завтра на обед, чтоб не стоять здесь на сквозняке. Наверное, у вас найдется, что вспомнить.
…После обеда я удалился к себе в кабинет и оставил Алю со своим гостем. Через полтора часа он откланялся, чтоб возвратиться к себе в Ломжу. Он говорил, что при выходе из театра они решили взять лихачей, чтоб во что бы то ни стало узнать, что и как с Алечкой и где мы живем.
– Гугочка уже не такой, как был, стал застенчивый и деликатный. Он сознался, что после моего отказа он стал другим… А теперь все прежнее вспыхнуло в нем: «Я знаю, что я негодяй, – говорил он мне, – что я плачу подлостью за благородство вашего мужа. Но… скажите мне одно слово, и я увезу вас с собой навсегда!»
– Для меня нет другого, кроме тебя… Мы сделали ошибку, что пригласили его. Он не заслужил этого.
Через несколько дней мы опять получили от Богуславских билеты на концерт в пользу 2-го Кадетского корпуса в зале Армии и Флота. Алечке заметно недоставало обычных в ее прежней жизни балов и концертов, и она радостно торопила меня. Приходим к самому началу и занимаем места. Ал. Ив. Богуславская уже сидит в третьем ряду, слегка покачивая головою в такт музыке. Заметив нас, она пробирается к Але, садится около нее на пустое место и делится с нею своими впечатлениями.
– Как вам нравится этот квартет? Не правда ли, какие они изящные!
– Правда, все как на подбор.
– А которая вам нравится больше других?
– Та, в розовом… Она, по-моему, самая красивая и симпатичная.
– А вы не знаете, кто это?
В эту минуту я от души пожелал и ей, и мандолинисткам со всем концертом провалиться сквозь землю.
– …Разве Иван Тимофеевич никогда не рассказывал вам, что в нашем доме он познакомился с мадемуазель Медем, и, видимо, они очень понравились друг другу – но потом, не знаю почему, все разошлось. Вы не знаете, почему?
– Нет… я ничего не слыхала об этом!
В сущности, дело было очень просто. Мадам Богуславская искренно желала видеть меня супругом своей молоденькой гостьи, на которую я произвел впечатление. Мне нравился ее восточный тип, она только что кончила институт в Полтаве с первым шифром и была полна самых розовых надежд. Но я совершенно не знал жизни, кровь бурлила, и все толкало на решительный шаг. И в то же время что-то отталкивало меня… Иногда я чувствовал, что не буду в силах приковать себя к ней…
Я бывал у ее дяди, приглашал ее с подругой и тетей кататься верхом у нас в манеже. Провожал их на железную дорогу с цветами… До поцелуев у нас не доходило; я тогда считал, что первый поцелуй принадлежит мужу. Оставалось познакомиться с ее родителями.
– Мой папа немец, мама русская, а сама я хохлушка, – часто говорила она мне.
Но выяснилось, что отец ее был еврей, старый врач Полтавского кадетского корпуса, добрый и прекрасный человек, но кровный еврей.
Впоследствии, во время Гражданской войны, я заметил, что еврейские девушки находили во мне что-то, что вызывало в них искреннее и притом вполне бескорыстное влечение ко мне. Несмотря на всю разницу в положении и воспитании, я глубоко ценил эти искренние порывы и, со своей стороны, платил им искренним признанием их достоинств. Не раз выручал я их и их семейства от возмутительного отношения со стороны разнузданных негодяев, вызванного расовой ненавистью, подогретой корыстолюбием. Но все это – лишь в границах рыцарского обета защиты невинности от гнусного насилия. Я отдавал себе отчет, что вальтерскоттовская Ревекка стояла несравненно выше его бесцветной леди Роэны, но, подобно Айвенго, готовый на все ради ее жизни и чести, я никогда не мог бы назвать ее своею. Что же я мог бы ответить на вопросы ее близких? Передо мною она была святая, я открыто признавал это. В свое оправдание я мог привести лишь, что во всем виновата моя опрометчивость, что я глубоко преклоняюсь перед ее совершенствами и готов понести любое наказание.
– Смотрите, как я вас проучила, – говорила моя Аля, спускаясь по лестнице по окончании бала. – Я ни минуты не сидела, и вот мои трофеи… Ее руки были полны цветов.
Я глубоко чувствовал себя виноватым, но не перед нею… Когда мы вернулись домой, все недоразумения уже были забыты.
– Она действительно очень хорошенькая, – говорила Аля, – мы там с ней познакомились. Не сердись на меня, Заинька, я вспылила, меня уж очень подзудила Богуславская. Я ведь все это слыхала от тебя, не хотела только говорить с ней об этом… Но мне было очень весело. Вокруг меня все крутились, не хотели отходить. Поднесли массу цветов, а Николай Аристархович – самый большой букет – было чудесно!
Николай Аристархович вскоре еще раз отличился. Он вообще был большой чудак: раз, по капризу внучки, снял для нее целый трамвай, «чтоб покататься вдвоем». Другой раз мы ужинали у Балюков. Вдруг он подходит и шепчет на ухо Алечке: «У вас теплая шубка? Да? Ну, я пригласил несколько троек, поедем на острова».
Головокружительная быстрота коней, мчавшихся вихрем под голубой сеткой, под звон бубенцов, шикарный кучер в шапке с павлиньими перьями, сверкавшие бриллиантовой пылью деревья и берега, – все это промелькнуло перед очарованными взорами наших дам. И когда, наконец, мы очутились в нашей теплой уютной спальне, с Джилькой, радостно прыгавшей перед нами, чтоб лизнуть в лицо свою хозяйку, мы еще сильнее почувствовали уют домашнего очага и невыразимое счастье остаться вдвоем.
– Ах, Зайка, как хорошо! Джилька, дай мне раздеться! Какой он славный, Николай Аристархович! Джилька, не сумасшествуй! Зайка, ведь он все сделал только для меня, он знает, чем меня побаловать!
Но на Пасху старик превзошел самого себя. Я делал визиты, а Аля нежилась в кровати. Вдруг звонок… – визит! Она едва успела накинуть матине… «Скажите, что еще спят!» Но любопытство толкнуло ее к окну; внизу, подле швейцарской, стоял Николай Аристархович в шубе и с шоколадным яйцом невероятной величины в руках, тоскливо поглядывая на наш балкон…
– Заставили меня подняться второй раз на шестой этаж, – бор мотал он, христосуясь, – правда, я к вам первой!
Пасха была ранняя; с заиндевевшей бородой и усами и с колоссальным яйцом в руках, он казался точным воплощением Деда Мороза.
В Петербурге весна приходит быстро. В начале апреля уже все говорит о ее приближении. Снежная пелена, широким саваном прикрывающая величественную Неву с ее бесчисленными разветвлениями, начинает терять свою белизну; лед синеет, местами дает трещины и, наконец, приходит в движение, ломая и унося с собою временные мостки. Нева тронулась. Река оживляется, на ней появляются ялики и мелкие пароходы. По улицам слышится смолистый аромат тополей.
В более пустынных кварталах, там, где начинает пригревать солнышко, из-под снега уже журчат ручейки; приходится выбирать дорогу в тех местах, где дворники уже успели отгрести снег своими деревянными лопатами. Звонко поют петухи. Временами становится жарко.