Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Я знаю, – невольно улыбнулся Турецкий.
– Великолепная вещица! Обязательно покатаемся. Я тебя научу. Купил еще себе косилку. Купил что-то вроде комбайна для фермера. Ростов-на-Дону изготовляет. В общем, решил фермерством заняться. Починил в Твери свой «уазик». Правда, потом все это, кроме японского моего скутера, в негодность пришло: и «уазик», и Ростов-на-Дону. Но ничего. Представь себе: живу. Картошку собираю, выращиваю морковь, капуста в этом году уродилась. В общем, Турский, жизнь удалась! – засмеялся он.
– А жена? – спросил Турецкий. – А дети? У тебя же двое?
– Сын и дочка, правильно.
– Как они?
– В Риге, – сказал Однокозов. – Уже за границей.
– Приезжают?
– Куда?! Сюда-то?
– Хотя бы.
– А что они здесь не видели?
– Тебя повидать.
– Да нет! Конечно, нет. Я им денег тогда от квартиры половину выделил – и все. Ни слуху ни духу. Сюда никто не приезжает, нет. Вот ты только приехал, да из налоговой еще.
– Из какой еще налоговой? – удивился Турецкий.
– Ну я же фермер здешний. Вот и проверяют. Совсем затрахали. Пристают, что налогов не плачу. А с чего я им, дуракам, налоги платить буду? Я говорю: хотите, берите картошку, морковь, берите, не жалко. Они, конечно, берут, уезжают к себе в райцентр, затем снова приезжают, денег требуют.
– Для кого: для себя или…
– Да нет вроде, не для себя, для казны. Кто-то их вроде шлет – вот они и наезжают, черти.
– Так ты о жене, – напомнил ему Турецкий.
– Что о жене? А! Да, жена, дети. Хотелось бы, чтоб приехали. Но нет, вряд ли. Да и что с них взять? У них свое – у меня свое. Все как сон, Турский, все там, позади. Я вот вырос здесь, уехал в Москву учиться, поучился, пожил, уже почти состарился, а теперь снова здесь, кажется, что Москва и вся жизнь прежняя – только сон, что никуда я вовсе и не уезжал.
– И что, совсем не пишут жена и дети?
– Не знаю. Здесь почты нет. В деревне только разве отделение. Да кто сюда пойдет? Здесь теперь что-то вроде хутора. Сюда если кто из деревенских наведывается, так только для того, чтобы по сараям пошнырять. Прошлый раз у тети Глаши прямо из подпола стащили бадью с квашеной капустой. Я уже грозил им: возьму ружье – перестреляю всех! Бадью капусты у бедной старушки! Так не боятся – снова лезут. Что ж им? Им тоже голодно.
Чем больше слушал Турецкий своего старого коллегу, тем больше удивлялся тому, как быстро переменился этот человек в деревне: зажил по-другому, заговорил по-другому, даже ходить и сидеть стал как-то особенно, по-деревенски.
Неужели человек так быстро меняется? Фамилии моей не помнит, вбил себе: Турский, Турский, не слышит ничего.
Или не знал я его хорошо тогда, Однокозова? И чего, главное, теперь я хочу? Как могу помочь ему? Что сделаю?
По дороге Турецкий представлял, как предложит ему уехать, пожить у него. Он уже представлял, как устроит Однокозова на работу к своему знакомому. Полторы тысячи долларов в месяц. Отличные деньги. Года через два купит себе квартиру в Москве.
А теперь? Теперь, когда он видит перед собой вот этого странного человека…
– А кто здесь, в деревне, еще живет? – спросил Турецкий.
– В деревне-то? А трое нас. Баба Глаша, я и дед один, Михалыч, чудной.
– Это почему же чудной?
– А ты его что, не видел?
– Видел.
– Ну так! Разве нет?
– Есть немного.
– Немного! Очень даже много, Турский. Ну ничего, ты его еще увидишь в деле. Вот так, Турский, и живем здесь. А что делать прикажешь, командир? Родина. Болото. Лес. Тянет ко всему к этому. Нет, правда, тянет. Никуда отсюда не хочется. Здесь меня и зароют. Только вот вопрос: кто? Может, ты, а?
– Да брось ты! – усмехнулся Турецкий.
– А что, я правду говорю. Дед скоро концы отдаст, немного ему, чувствую, совсем из ума выживает, баба Глаша поживет еще, может, маленько. Да все равно не ровен час – и туда же. Тогда вот один останусь. Каково? Что ж я, гнить, что ли, буду здесь, когда удар меня, а? Вот скажи, Турский. Или эти, налоговики, меня? Может, правильно, а? Может, ты меня, Турский?
– Да брось, Эдик, брось ты, что ты говоришь такое? Лучше бы рассказал, чем занимаетесь.
– А чем? А ничем. Я тут фермер, так сказать. Картошку выращиваю, говорю же. Баба Глаша самогон варит, а Михалыч – так, ничего не делает, просто живет. Я его иногда на охоту беру, он идет. А больше он ни на что не годен. Охота здесь хорошая. Лоси даже попадаются, кабанов полно. А, как? Хорошо у меня, Турский?
– Да вроде, – сказал Турецкий.
– Вот и перебирался бы ко мне, вместе тут. Баба Глаша еще по хозяйству мне помогает, приходит когда, постирать что-нибудь, помыть, а так сам со всем управляюсь.
– А как же Москва? – спросил вдруг Турецкий.
– А никак. Забыл я ее, стерву. Попал я, Турский, что называется, под сто первый. И нет мне назад возвращения.
– Давно ведь не был? – спросил Турецкий.
– Давненько, – с деланным равнодушием проговорил Однокозов.
– Изменилась она за эти годы.
– Да, можно было бы посмотреть.
– Ну так что же?
– Я и собирался. Правда, за семенами. А то у нас в нашем райцентре такое барахло! А в Москве, говорят, семена сейчас хорошие, голландские завезли. И капуста, и морковь, и свекла, и сельдерей, и разные даже какие-то новые овощи. Не слыхал?
– Нет, – сказал Турецкий.
– Вообще, что ли, не интересуешься? – удивился Однокозов.
– Да как-то так, Эдик.
– А дача? Дача-то у тебя имеется? Прокуратура дачи выделяет?
– А зачем мне дача? Я, Эдик, с утра до вечера на работе. Там моя дача.
– И тебе нелегко, значит… Да, Москва!… Собирался, собирался, а все никак не доеду. Надо, конечно, а то я тут совсем провинциалом сделаюсь! – улыбнулся он. – Ну что ж мы так сидим, Турский? «Унбляхтер» же закончился!
Однокозов потряс в руке пустую банку.
– Что-что? – рассмеялся Турецкий. – «Унбляхтер»?
– «Унбляхтер»! Он самый. Наш фирменный напиток. Баба Глаша изготовляет. Айда к ней!
…Они сходили к бабе Глаше за «унбляхтером». Она выдала им новую литровую банку, а также трехлитровую бутыль с грибами и кастрюлю остывшей вареной картошки.
– Эта тетя Глаша тоже ведь горемычная, – говорил Однокозов, когда они вернулись и снова сели за стол. – У нее, представь, три сына. Двое в Питере, один в Твери. И никто, собаки, не приезжают. Страдает. «Сам страдал и нам велел». Это у нее поговорка. Крепится бабка. Отчего это, Турский, такая неблагодарность?