Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В такие ужасные дни Разиэлю, как многим, требовалась Милость. И тогда он нашел ее на верхней из «двенадцати ступеней»[180], восхитительную, такую, какой поэты осмеливались описывать ее. Милость была созданием Боттичелли[181], происходила от Коры и Персефоны[182], но существенно христианизирована. Изумительна, неописуема, несравненна, олицетворенная женственность, ей поклонялись легко, без экстаза, пока у неевреев она не стала воплощением того милосердия, которое Шекспир почел необходимым объяснять непонимающему Шейлоку, рабу закона[183]. Не важно, если в ней увидели Божественное присутствие, Шехину. Шехина никогда не могла быть личной, в отличие от Милости, которая могла быть только твоей, как мать. И зависимость была столь христианской, столь бессильной и сладостной.
Таким образом, Милость щедро излилась на юного Разиэля, вернула ему его музыку, поставила на ноги, а затем отдалила от шатров израильских. Но Разиэль всегда жаждал большего. Быть отступником и мессией, а еще Мингусом[184]. И если какой мальчишка из Понтиак-парка мог добиться всего этого, то это был Ральф Артур Мелькер.
Лукас думал: как странно, что из всех народов мессии продолжают появляться среди евреев, кого разорение, изгнания и буквальное истребление сделали столь откровенно осторожными и уязвимыми. (А что насчет его самого?) Тем не менее после шести тысяч лет вдумчивого трезвомыслия и боевого юмора в Израиле вера в чудо по-прежнему значила больше острого афоризма.
И до чего проницательно и хитро со стороны Разиэля было предпочесть искать кого-то другого, выбрать потерянную смиренную душу, неуверенного в себе ранимого искателя, наподобие Де Куффа, и стать его Иоанном Крестителем.
Вспомнились слова Сонии: «Только внешний покров». Да, тема и материал отличные. Но, слушая хаотичную, то возбужденную, то невозмутимую, наркоманскую речь Разиэля, он понял, что у него будут сложности. Из-за того, что он чужой. Из-за того, что это Иерусалим, где ветер Иудеи славит Всемогущего, где соленый бриз насыщен молитвами, а каждый дорожный перекресток корчится под своим проклятием. Где камни не просто камни, но память сердца и омыты слезами или посланы вместо хлеба. Лукас самонадеянно и ошибочно думал, что он вне всего этого. В действительности это было частью его, жило в глубине его. Разиэль был прав: поэтому он и здесь. Он сам страдал иерусалимским синдромом. Сам в душе был еще одним Вилли Ладлэмом, еще одним юродивым. Разиэль дал этому название: воробей, как все остальные.
Разиэль, внезапно подумал Лукас, призвал их всех. Откровенный псих, — может, оно и так, но еще и уникум. Переживший что-то вроде второго рождения.
Лукас выпил и поискал слово «воробей» в алфавитном указателе к Библии короля Иакова[185], поскольку растерял свои справочники при изгнании с прежней квартиры и в отличие от пожилых однокурсников по Еврейскому университету, едва мог отличить таннаим от амораим[186], Мишну от Гемары. По дороге домой он впервые обратил внимание на то, что город полон этих несносных птиц.
В Библии о воробьях прямо говорилось в трех местах. Дважды в Ветхом Завете, в псалмах. Первое упоминание — в псалме 84[187], счастливая птичка, она находит жилье в Любви Божией. Но другой воробей, в псалме 102, несчастен и ужасно одинок. Его сердце поражено и иссохло, как трава. Он сидит, трепещущий, на кровле, и филины развалин, пеликаны пустыни кружат над ним, равно несчастные[188].
Третий воробей встречается в Евангелиях от Матфея и Луки — из тех «малых птиц (которые) две продаются за ассарий»; как известно, он «не упадет на землю без воли Отца вашего», и бояться за него не надо, ибо он не забыт у Бога. Третий воробей, который, все мы надеемся, символизирует нас.
Лукасу вспомнились строки из стихотворения «Кейп-Энн»:
Скорей, скорей, скорей послушай, как поет воробей,
Болотный воробей, рыжий воробей, вечерний воробей,
На заре, на закате…[189]
Одна мысль о вечерних воробьях, сумеречность их названия, заставила его вспомнить их щебет, доносящийся из леса летним вечером. Благозвучный зов, призыв к молитве.
Позже он отправился к «Финку», чтобы снова напиться. Ночь была тихая, бармен выглядел особенно подавленным, официант часто вздыхал и тихонько напевал что-то на венгерском.
— И какой ему с того кайф, — сказал, ни к кому не обращаясь, Лукас, громко, но сдержанно, — называть меня гребаным воробьем?
Посетители «Финка» часто разговаривали сами с собой.
Бармен как будто пожал плечами, осторожнее и комичнее, чем обычно. Официант что-то пробурчал и встряхнул салфетки. За столиком в углу сгрудились друз-репортер вечерних новостей с коллегами, что-то обсуждая.
— «И в гибели воробья есть особый Промысел», — продекламировал Лукас. Конечно, это был Шекспир, не Библия. — «Отнюдь, — заявил он, — нас не страшат предвестия»[190].