Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Через минуту Еланин был мертв.
Четвертая рота старшего лейтенанта Полищука доживала свои последние минуты. С того момента, как Егорьев приказал открыть огонь по прорвавшимся с фланга немецким танкам и пехоте, прошло не более получаса, но за это время все было уже решено. Полищуку удалось организовать круговую оборону, благодаря которой рота и продержалась эти тридцать минут, но теперь силы иссякли. Полтора десятка человек до последней возможности отстреливались из удушливого облака гари и пыли. Именно это облако до поры до времени и спасало оборонявшихся, делая их невидимыми для противника. Пять подбитых танков стояло вокруг, распространяя запах горелого бензина и масла. Остальные ушли вперед, предоставив расправляться с уцелевшими русскими частям батальона СС, введенного в дело сегодняшним утром. Егорьев лежал около гусеницы одного из подбитых танков. Танк этот въехал в траншею, куда предварительно ухнулся снаряд, и теперь машина стояла как в капонире. Егорьев расположился под люком механика-водителя. Где-то рядом попрятались остальные бойцы, те, кто был еще жив, на мертвых же можно было наткнуться на каждом шагу.
Лейтенант Егорьев ждал. Если бы его спросили, чего он ждал, он, наверное, не ответил бы. Скорей всего, он ждал развязки, ведь чем-то все это должно было закончиться. Уже несколько минут, как затихла перестрелка. Ветер постепенно относил в сторону черный дым от горящих танков. Егорьев лежал так, что снаружи его почти не было видно, но и он из своего убежища видел мало, поэтому не мог сказать: здесь ли немцы или ушли. Ушли… перебив всех. Если ушли, то, значит, можно дождаться темноты, а там… Но до чего же будет страшно, если никого не осталось в живых. Вообще больше всего на свете Егорьев боялся остаться один. И не только на войне. Эта боязнь в нем была всегда, он, наверное, и родился с нею. Он боялся одиночества; но не такого, которое испытывает человек, оставаясь, например, в одиночку в темной комнате. Боязнь одиночества для Егорьева заключалась в потере близких ему людей. В потере непоправимой, невозвратной. Это присуще, скорее всего, почти всем людям. И Егорьев боялся не тех опасностей, которые таит в себе одиночество (в данном случае, если ему удастся выбраться отсюда, опасностей пути, которым подвергается человек, идя по занятой врагом территории), — нет, для него это было не главное, хотя и существенное. Главным было другое — как сможет он дальше обходиться без человеческого общения? Еще когда Егорьев попал в военное училище, мир для него как бы разделился надвое: в одном мире, более близком и родном, были отец, мать, его деревня, затем город, старые знакомые. В другом мире, в котором существует сейчас, все совершенно иное, ни с чем не схожее: его служба, война. И в этом мире он тоже приобрел близких себе людей, пусть близких не до такой степени, как в мире том, первом, но все-таки достаточных для человеческого общения. Теперь же в окружающем близких людей не осталось, а до того, первого мира ему не добраться. Он может лишь с тоской вспоминать его — это и есть одиночество…
Тем не менее время шло, а немцы не подавали никаких признаков своего пребывания здесь. Наконец Егорьев осмелился вылезти из-под танка. Все кругом представляло собой зрелище ужасное, и Егорьев, не желая созерцать происшедшего, направился по траншеям в ту сторону, откуда час назад атаковали немцы. По траншеям он добрался до опушки леса. Вокруг было тихо, лишь где-то у реки раздавался рокот моторов и какой-то плюхающийся звук — немцы наводили понтонную переправу взамен сожженного во время боя деревянного мостика.
Егорьев вошел в лес. Здесь было тихо и свежо, лес навевал какие-то мирные воспоминания. Егорьев сразу почувствовал себя гораздо спокойнее, оказавшись здесь. Там, на равнине, где нет ни деревца, чувствуешь себя так, будто гол как сокол, и укрыться тебе негде, отовсюду тебя видать, никуда не спрячешься. Тут же все, казалось, было надежнее, лес был будто старый, верный, преданный друг, готовый предоставить тебе безопасное убежище.
Егорьев огляделся по сторонам: лес словно приглашал его, обещая успокоение и отдых. И дышалось здесь легко-легко. Последний раз бросив взгляд на еще видневшуюся сквозь ветки дымящуюся равнину, Егорьев подумал: «Значит, один» — и углубился в лес.
Золин выбрался из окопа, снял каску, стряхнул с плеч землю, поглядел на сидящего в окопе Лучинкова, горько вздохнув, вымолвил:
— Что, Саня, навоевались…
Лучинков продолжал молча сидеть в окопе.
— Выходи, пошли, — сказал Золин.
— Куда? — как эхо отозвался Лучинков.
— Да куда-нибудь, — пожал плечами Золин, снова вздыхая. — К своим дойдем — слава богу. Немцев встретим — ты как хочешь, а я стреляться больше с ними не стану. Так и скажу — примите от меня капитуляцию. Мне теперь что советские, что немецкие — все едино. Устал я, смертельно устал.
— Не положено! — тряхнул головой Лучинков.
— А я того, что не мной положено, и не беру.
— В плен сдаваться не положено, — повторил Лучинков.
— Да будет с тебя пустое-то болтать, — равнодушно отмахнулся Золин. — А на погибель здесь нас оставлять — положено? Тоже не положено. Но мне теперь все равно, как приведется. Кстати, — добавил он, помолчав. — Я у немцев уже раз был в плену — и ничего. Скажу я тебе, братец мой, очень прилично кормят, и работа в основном по сельскому хозяйству.
— Это ты когда был? — поинтересовался Лучинков.
— В Великую войну.
— Когда?
— Ну, в империалистическую.
— А-а, — протянул Лучинков. — А сейчас ты у них по сельскому хозяйству в виде удобрения пойдешь. — Потом добавил, морщась и пожимая плечами: — Сейчас-то у них, говорят, хреново и с харчем стало.
— Тогда как же, не сдаваться все-таки советуешь? — серьезно спросил Золин.
— Как придется.
— Тоже верно.
С минуту оба молчали. Потом Золин спросил:
— Слушай, а ты чего такой… такой уж вялый больно?
— Шандарахнуло меня здесь здорово, — признался Лучинков. — Такой гул стоял — думал, уши опухнут. В общем, я что-то вроде контуженого. И не хочется ничего, все как-то побоку. Сам не знаю, чего мне надо. Прямо будто…
— Не в своей тарелке, — подсказал Золин.
— Во-во, прямо как в тарелке.
— То-то я и думаю, что ты так неудачно шутишь насчет удобрения в немецком хозяйстве… Ну, это бывает, — успокоил Золин. — Это пройдет.
— Какие там шутки, — скривился Лучинков.
Снова воцарилось молчание. Затем Золин заговорил опять.
— В общем, так, Александр. Раз уж мы с тобой остались без командования, давай выработаем, так сказать, линию поведения на случай встречи с противником.
— Это как же?
— А так же. Коли повстречаемся — так и заявим: мы, значит, господа, сдаемся. Мы солдаты простые, нам без руководства никак нельзя — без руководства воевать не могём. А потому извольте нас в плен принять, и вот вам наше оружие.