Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Смертный грех, — подчеркнул Савва. — Речь идет одновременно о полноте бытия и полной тщете этого самого бытия, вселенской любви к самому себе и осознании конечности себя в этом мире. То есть, истина как бы постигается в двух не просто взаимоисключающих, но взаимоуничтожающих измерениях. Поэтому речь идет не о жизни и смерти, а о смертельном приближении к сути — тайне — жизни. Вот почему, — добавил служебно и деловито, как если бы давал объяснения официальному лицу по некоему малозначимому поводу, — человек не может не ощущать этой взаимности, причем даже не обязательно по отношению к себе лично, но и к другим людям».
«Которые неожиданным образом возвышаются над ним», — закончил мысль Никита.
«Увы, — сказал Савва, — смерть в разных дозах присутствует во всем, что над обыденной жизнью среднего — ничтожного — человека, в любом, как со знаком плюс, так и минус, величии».
Никите показалось, что он ощущает это присутствие, эту завораживающую взаимность, причем рядом не с собой, а… с Саввой. Как будто в холодном разреженном воздухе стоял надменно Савва, не замечая ни холода, ни того, что трудно дышать. Как если бы уже стал богом, если, конечно, не был им раньше. Только вот каким, чего именно богом — это было не вполне понятно.
Впрочем, Никита давно смирился с тем, что в таком деле как повседневная жизнь понимание, в принципе, являлось отсутствующей категорией, точнее категорией «по умолчанию». В этом, поглощающем жизнь, как субъекты Российской Федерации суверенитет, «умолчании», будто в черном омуте тонуло, как понимание, так и непонимание.
«Как ни крути, — тихо произнес Савва, — а получается, что смерть есть дух, то есть то, что подвигает к величию, и она же есть полнейшее отсутствие духа, то есть то, что подвигает к ничтожеству, что в данный момент наблюдается у русского народа. То есть, у нее, как и у всего сущего и не сущего два взаимоуничтожающих измерения. Вообще-то, — продолжил Савва, — Россия слишком… не скажу, чтобы мала, но пустынна и безответна, чтобы тратить на нее мои уменьшающиеся с каждым часом силы, но… — замолчал, собираясь с мыслями, которые, видимо, как недисциплинированные солдаты самовольно оставили место сбора, — едва ли существует в мире более благоприятный материал для опыта по превращению не сущего в сущее, орла в решку, ничего во все, воли к смерти в волю к жизни и так далее».
«И превращать будешь ты?» — спросил Никита.
«Это будет хоть каким-то оправданием моего существования, — ответил Савва. — Не все же мне пить вино, жрать омаров, да спорить неизвестно о чем с отцом».
«Но как можно превратить волю к смерти в волю к жизни? — удивился Никита. — Воля к смерти — предел социального распада».
«Пойдем, я кое что тебе покажу, — подхватил его за локоток, вывел из кабинета Савва. — Зачем-то же мы в этом фонде получаем зарплату?»
…Попетляв некоторое время по близнецам-коридорам, они оказались в комнате, одну стену которой представляло собой непрозрачное с противоположной стороны (как в американских полицейских участках) стекло над геометрически круглым (как будто очертили циркулем) залом.
Стена-стекло позволяла отчетливейше (как будто птицей парил под потолком) и невидимо для находящихся в круглом зале видеть то, что там происходило.
Там, впрочем, на первый взгляд ничего особенного не происходило.
Круглый зал был разделен на двенадцать секторов, каждый из которых представлял из себя подобие конуса (куска симметрично разрезанного торта) с закругленным (часть окружности) торцом и острым, сужающимся к центру углом. По этим помещениям в немалом беспокойстве (где много, где мало, а где и вовсе почти никого) сквозили какие-то странные люди.
Если находящиеся внутри одного сектора, вследствии стесненности пространства, были вынуждены мирно сосуществовать, то на пребывающих в соседних секторах они смотрели с ненавистью, смешанной со страхом.
Чем-то это напомнило Никите лабиринт, куда помещают с целью проверить их способность ориентироваться в пространстве, принимать правильные, в смысле топографии, решения крыс и морских свинок.
В круглом, разделенном на двенадцать секторов, зале, вне всяких сомнений, торжествовали худшие проявления человеческой натуры.
«Где мы? — спросил Никита. — Что это?» — посмотрел вниз.
«Часы мироздания, — объяснил Савва, — они же часы бытия, часы истории, часы жизни, часы… всего. Так сказать, часы часов. Я сам их сконструировал!» — добавил с непонятной (чем гордиться?) гордостью.
«Зачем ты их сконструировал?» — поинтересовался Никита, которому сразу не понравился козлобородый тип в берете, лающий сквозь проразрачную стену на розоволицего пожилого ухоженного господина-товарища в белоснежной рубашке, в дорогом шелковом галстуке, с бриллиантом на пальце, как писали в старинных доносах, «матерны».
«А чтобы понять, во что можно преобразовать волю к смерти, — ответил Савва, — возьмем, к примеру, реку. Она летит водопадом со скал, то есть, в принципе, совершает самоубийство. Но если на ее пути соорудить водохранилище, установить плотину с турбинами, она начнет производить электричество — энергию, дающую жизнь».
У Никиты возникло ощущение, что они с Саввой говорят о разных вещах. Какое отношение к величественной — в пенной бороде — реке, героически (самоубийственно) падающей грудью на острые скалы, может иметь суетливый козел в берете и в штопаном плаще, цепляющийся за жизнь (Никита в этом не сомневался), как червь за землю, птица за небо, рыба за воду. Его энергия была изначально отрицательна и только раздражала окружающих. Почтенный господин-товарищ (по всей видимости, бывший обкомовец, а ныне банкир или председатель правления какого-нибудь крупного АО или ОАО) много бы отдал, чтобы врезать козлобородому по морде.
«Если невозможно понять целое, — продолжил Савва, — следует разделить его на составные части и осмыслить каждую часть в отдельности. Очень может быть, — добавил после паузы, — что мозаика не сложится, то есть ничего не поймешь. Но если вдруг сложится — поймешь все сразу».
«Все сразу?» — усомнился Никита.
«Ну да, — усмехнулся Савва. — Хочешь пример? Хорошо. Что есть время? Ты знаешь, что есть время? Никто не знает, что есть время. Галактики, миллиарды световых лет, невозможность в течение человеческой жизни долететь хотя бы до ближайшей, как ее… Альфа-Центавра?.. звезды и так далее. Полная неясность. Зайдем с другого конца. Время — жизнь. Детство-отрочество-юность-зрелость-старость-смерть. Опять хреновина. Кто-то доживает до глубокой старости, кто-то — умирает в младенчестве. Единственное, что ясно: время не есть справедливость. Допустим, не справедливость? Но тогда что? Да черт его знает, что! Поэтому надо вытащить из океана смыслов нечто предельно простое. Время — это моргание твоего левого глаза. Пока моргаешь — время есть, идет, перестал моргать — его нет, остановилось. Для тебя остановилось. Но, в принципе, этого достаточно. Тебе достаточно. Вот ведь что получается, — задумчиво посмотрел Савва на Никиту, вдруг взявшегося усиленно моргать (как будто тик начался) левым глазом, — сложное заканчивается простым. Потому что сложное — конец, а простое — начало. Главное же… не отступить от простого, стоять на простом, как капитан на мостике. Потому что я понял, что сознание, — понизил голос Савва, и Никита заморгал левым глазом вдвое быстрее, — является инструментом порабощения человека средой, окружающей действительностью, обществом, бесконечностью, Вечностью и так далее. Как только посредством сознания человек начинает все усложнять, а он неизменно и неизбежно начинает, действительность подчиняет его себе. Подчинение через усложнение — вот путь человека в этом мире! — поднял вверх палец Савва. — Поэтому часы часов должны быть предельно просты, понятны каждому, как… глазоморг!»