Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но вернемся к нашему приятелю… Я ведь не был таким уж недобрым к нему, или как?.. Ты отлично знаешь, что я никому не отказывал в помощи, когда ко мне обращались. Но ведь этому не нужна была помощь. Он искал сочувствия. Ему хотелось, чтобы мы уговаривали его отказаться от самоуничтожения. И если бы ему удалось размягчить наши сердца своими душераздирающими историями, он бы с удовольствием отверг все наши уговоры и оставил нас, гордый и надменный, в дураках. Он же ловит на этом кайф. То есть мстит по-тихому другим за свою неспособность справиться со своими проблемами. Я полагаю, что, поощряя людей, настроенных таким образом, помочь им нельзя. Когда женщина впадает в истерику, лучшее средство – дать ей пощечину, порезче и посильнее. То же самое верно и для этих бедняг: их нужно заставить понять, что они не единственные на земле, кто так страдает. Они делают из страдания порок. Им мог бы помочь психоаналитик – или, опять же, не мог бы?.. В любом случае как бы ты доставил его к психоаналитику? Этот наш малый, как бы он отнесся к подобному предложению? Если бы я не так устал к тому времени и имел больше денег, я бы подошел к нему по-другому. Я бы купил ему выпивку – и не одну бутылку, а целый ящик виски, или даже лучше два ящика или три, если бы мог за них заплатить. Я один раз испробовал этот метод на одном приятеле – убежденном пьянице. И знаешь, он так чертовски разозлился, увидев все это сокровище, что не открыл ни одной бутылки. Он притворился, будто я его оскорбил. Меня это ни в малейшей степени не расстроило. Мне давно уже надоело его фиглярничание. В трезвом виде он был просто душа-человек, а в пьяном становился невыносим. Ну вот, когда он приходил ко мне уже после того раза и предлагал немножечко выпить, я сразу наливал ему с полдюжины стопок. И пока он рассуждал, стоит ему браться за рюмку или нет, я извинялся перед ним и убегал, чтобы закупить еще выпивки. Это сработало, по крайней мере в отношении его, хотя, конечно, стоило мне дружбы с ним. Но он прекратил разыгрывать передо мной пьяницу. Я знаю, что подобным приемом пользовались в некоторых тюрьмах. Заключенного, если он не хотел работать, оставляли в покое. Помещали его в удобную камеру, обеспечивали хорошей кормежкой, сигарами, сигаретами, вином или пивом, что было больше ему по душе, даже приставляли к нему слугу – словом, давали, за исключением свободы, все. Через несколько дней такого режима заключенный обычно просится на работу. Потому что чрезмерное изобилие невыносимо. Дайте человеку все, чего он хочет, и еще больше, и вы в девяти случаях из десяти излечите его от желаний. Проще простого. Странно, что мы редко этим пользуемся.
Заползши в постель и выключив свет, я обнаружил, что совсем не хочу спать. Нередкая вещь, когда я выслушивал человека весь вечер, превратившись в своего рода станцию радиоперехвата, а потом лежал, бодрствуя и повторяя про себя рассказ собеседника от начала и до конца. Мне нравилось проверять, насколько точно я воссоздаю в памяти бесчисленные события, о которых мне рассказывали в предыдущие несколько часов, особенно если рассказчику была предоставлена полная свобода. Я почти всегда представляю себе такие беседы в виде большого дерева с отростками и ветвями, листьями и почками. И с корнями тоже, которые произрастают из общей почвы человеческого опыта, придавая рассказам, независимо от их фантастичности и невероятности, полное правдоподобие. Все, что для этого нужно, – это время и внимание, которого рассказчик потребует. Самое удивительное – если сравнение продолжить – это почки на ветвях дерева: мелкие эпизоды, подобные семенам, которые оно роняет в твой разум, чтобы потом, когда память о рассказчике будет почти утрачена, они дали ростки. Некоторые из рассказчиков, особенно ловкие в обращении с этими почками, обладают уникальной способностью пересаживать их на дерево твоего собственного рассказа, так что, когда они расцветают, принимаешь их за свои собственные фантазии, хотя не перестаешь удивляться, как это твой маленький мозг сумел произвести столь поразительный плод.
Итак, я перелопачивал в мозгу эпизоды встречи и посмеивался над самим собой: как же мне, тонкому аналитику, удалось в россказнях малого уловить такие хитрые фальсификации, искажения и недомолвки, какие, даже когда внимательно слушаешь, замечаются редко. Вскоре я вспомнил, как он признавался в некоторых выдумках только для того, чтобы подчеркнуть, будто все остальное в пряже, которую он накрутил, – чистая шерсть. При этой мысли я громко усмехнулся. Ратнер тоже ворочался в постели, по-видимому, он, как и я, не мог сомкнуть глаз.
– Не спишь еще? – тихо спросил я.
Он хмыкнул.
– Слушай, – сказал я, – хочу кое-что у тебя спросить: ты веришь, что он говорил правду?
Ратнер, слишком усталый, подозреваю, для аналитических тонкостей, принялся теоретизировать широкими мазками. В основном, как он считал, малый говорил правду.
– А ты, неужели ты ему не поверил? – спросил он.
– Помнишь, – сказал я, – когда я задел его за живое… как искренне он заговорил? Так вот, как раз в этот момент я и стал сомневаться. Как раз в этот момент он выдал нам самую большую ложь из всех – когда сказал, что все остальное правда. Я не верю вообще, что хоть что-нибудь из всего этого было правдой, даже то, что он знает твоего друга. Помнишь, как быстро он женил его на своей сестре? Это была чисто спонтанная импровизация. Я сейчас все это восстанавливаю по порядку. Помню очень отчетливо, как вы обсуждали твоего друга-архитектора, так он всегда вставлял словечко уже после того, как ты что-нибудь скажешь. Он все время подхватывал твои реплики. Очень ловко и изобретательно. В этом ему не откажешь, но я не верю ни одному его слову, за исключением, может быть, того, что он служил в армии и был изрядно поранен. Хотя и тут можно усомниться. Ты когда-нибудь щупал череп после трепанации? Вот уж неопровержимый факт. И все-таки, не знаю почему, я не верю даже ощущениям своих пальцев. Когда у человека такой изобретательный ум, он может нести любую ахинею, и все это будет звучать правдоподобно. Заметь, истории-то реальные, во всяком случае для меня. Было то, что он рассказывал, или нет, в них все равно есть правда. Минуту назад, когда я все это проворачивал в голове, я поймал себя на том, что искажаю некоторые эпизоды, некоторые его реплики, чтобы вся история звучала убедительнее. Чтобы сделать ее не более правдоподобной, а более верной, если ты чувствуешь разницу. Я все по полочкам разложил, как бы сам стал это рассказывать, если бы пришлось…
Ратнер запротестовал, он сказал, что я слишком обобщаю… и я тут же вспомнил ту чудесную поэму, которую предмет нашего обсуждения перед нами продекламировал.
– Послушай, – начал я снова, – а ты уверен, что та поэма, которую он прочитал с таким чувством, принадлежит ему?
– Ты хочешь сказать, что узнал ее? Ты слышал ее раньше?
– Нет, я не хочу сказать этого, но я совершенно уверен, что ее автор не он. Спрашивается, почему он заговорил о своей памятливости сразу же после – тебе это странным не показалось? Он мог заговорить о чем угодно, но нет, заговорил об этом. Кроме того, он декламировал слишком уж хорошо. Поэты не читают так хорошо свои собственные произведения. Очень немногие из них помнят их наизусть, особенно такие длинные. Чтобы прочитать поэму с чувством, нужно очень ею восхищаться, а поэт, написав свое произведение, тут же забывает его. В любом случае, он не будет услаждать ею слух первого встречного. Конечно, так может поступить плохой поэт, но поэма-то была незаурядная. И еще, такое произведение вряд ли написано человеком вроде нашего нового приятеля, который громко хвастался всякой своей халтурой, которую, мол, запросто сбывает в журналы всякий раз, когда ему надо честно или нечестно заработать деньжат. Нет, он запомнил эту поэму наизусть потому, что как раз такое произведение хотел бы написать, если бы только мог. Но он-то не мог. Вот так!