Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда она рассказывала о том, как после соглашения, заключенного между ними, Этьен стал возвращаться к жизни, Жан вдруг повернулся к ней так внезапно, что она не успела отстраниться и очутилась почти что в его объятиях. Он схватил ее за плечи и держал так сильно, что она сквозь толстую ткань плаща могла ощутить, как дрожат его большие руки.
– Вы его любите? Скажите мне! Вы любите его?..
– Кого, собственно?
– Ну, его… вашего кузена! Чтобы так стараться, надо любить!
Светлые глаза девушки бестрепетно встретились с потемневшими глазами юноши.
– У меня к нему дружеская склонность и жалость. О любви я ничего или почти ничего не знаю, но думаю, что это не то же самое. Или же любовь – очень унылое чувство!
Она не старалась ускользнуть ни из его рук, ни от его взгляда. Напротив, она чувствовала себя чудесно, так, словно была создана для того, чтобы быть подле этого человека, чье несколько прерывистое дыхание овевало ее лицо. Она впивала запах сена и жженого дерева, исходивший от его одежд, и находила, что ничто в мире не пахнет лучше. Все эти мимолетные ощущения наполняли ее почти животным счастьем.
Оба не знали, сколько времени они вот так стояли, неподвижные, утонув взглядом в глазах другого. Они покоились в лоне пещеры, огражденной потоком, словно в длани господней, и уже не могли распознать, чье сердце бьется так громко.
И тогда очень мягко Жан ослабил силу объятий, обдававших Гортензию жаром, что исходил от его рук и груди. Он пригнул голову, и их губы соприкоснулись в мимолетной ласке, а затем приникли друг к другу со страстью, удивившей их самих, когда позднее они стали бы припоминать это мгновение. Гортензия задрожала всем своим существом и вся раскрылась под этим поцелуем, преисполнившим ее блаженством. Казалось, она перестала быть собой и лишь пыталась, повинуясь инстинкту, крепче прильнуть к тому, в ком угадала свое подобие. Счастье, затопившее ее, было так же остро, как страдание…
Страдание стало действительностью, когда Жан исчез, жар сменился холодом, и она открыла глаза. Он выпустил ее из рук так внезапно, словно мир опрокинулся. Ослабевшие ноги подломились, она, сама того не заметив, упала на колени и бессмысленно глядела на светлый вход в пещеру, где он только что стоял и откуда убежал так же бесшумно, как волк, следовавший за ним, по пятам. И к ней вернулось ощущение одиночества, такое нестерпимое, что Гортензия заплакала…
Когда она возвратилась в замок, уже опускалась ночь, и Годивелла начала тревожиться, напуганная ее столь долгим отсутствием. Но Гортензия, едва прошли минутные сожаления, обрела в душе обновленную радость жизни, словно дитя, только появившееся на свет, и была так поглощена переживанием чувства, которое открылось ей, что перестала обращать внимание на внешние обстоятельства. Тому, кто ослеплен солнцем, промелькнувшая свеча не кажется яркой, а девушке представлялось, будто у нее выросли крылья. Даже известие о скором возвращении маркиза не сумело умалить ее счастья. С того мгновения, когда она узнала, что любит и любима, Гортензия решила, что дядя-деспот потерял над нею всякую власть и не способен ни заставить ее страдать, ни принудить к чему бы то ни было. Как она заблуждалась!
Двумя днями позже хозяин Лозарга, которого Жером отправился встречать к почтовой станции в Сен-Флуре, вступил в свою вотчину, как завоеватель после удачной военной кампании. Не только его экипаж был переполнен сумками, картонками и другим самым разнообразным багажом, за ним следовали еще две доверху груженные «бароты». На них громоздились сундуки и ящики самых разнообразных размеров и форм.
– Атилла возвращается домой, – заметил Этьен, вместе с Гортензией следивший из окна своей комнаты, как упряжки спускались с плоскогорья. – Не хватает только скованных пленников. Впрочем, правда и то, что таковых он держит у себя дома…
– Вам не кажется, что «Атилла» звучит с некоторым преувеличением? – смеясь, спросила Гортензия.
– Нисколько! Он сеет горе и разрушение. Откуда, как вам кажется, привезенная им добыча, если не от набега на ваше добро?..
– Не думаете же вы, что он желает перевезти сюда то, что было в особнпке на шоссе д'Антен? Тут не обошлось бы двумя телегами.
– Вы правы. Но готов заключить пари, что он умудрился убедить ваш опекунский совет в необходимости вручить ему по тому или иному поводу некую сумму. Или на худой конец он сумел их принудить.
– Вы плохо знаете финансистов, – запротестовала Гортензия. – Не так-то легко заставить их отдать то, что они дать не желают…
– Кроме тех случаев, когда у вас крепкие связи и очень могущественные покровители! Но я опечалил вас в то время, когда вы так веселы, – с горячностью прибавил молодой человек. – Забудьте мои слова! В конце концов, возможно, я ошибаюсь. Но мне непонятно, откуда еще мой отец смог бы извлечь все это!
Вскоре Гортензии предстояло убедиться, что Этьен ошибался лишь наполовину. Действительно, маркиз заставил банкирский дом Гранье выплатить себе добавку к пенсиону, но эти деньги он пустил в игру и выиграл значительную сумму.
Одно было совершенно очевидно: он принес с собой такой дух Парижа, что Гортензия, наблюдая, как он поднимается по дороге к замку, почувствовала себя до крайности провинциальной. Жемчужно-серый редингот с пелериной позволял увидеть тончайшее белье и пышный галстук из плотного бордового шелка. От блестящих сапог до темно-серого цилиндра, лихо сдвинутого на бровь, маркиз являл собой воплощение светского лоска, дополненное длинной сигарой, небрежно зажатой в углу рта. Широкий плащ с капюшоном того же цвета, что и плащ, ниспадал с его плеч, перехваченный узорной золотой цепочкой.
Все это намного превосходило элегантностью тот несколько вышедший из моды зеленый костюм, в котором маркиз ранее направлялся к мадемуазель де Комбер, но Гортензия не была уверена, что одобрила бы происшедшую с ним перемену. Свирепый провинциальный лев в своем позеленевшем от времени черном одеянии и поношенном белье казался благороднее и, что важнее, величественнее этой ожившей модной картинки. Может быть, потому, что тогда он не походил ни на кого, а теперь во всем своем блеске смахивал на светских хлыщей, прогуливающихся по бульвару Ган.
Весьма скоро стало ясно, что изменилась не только внешность, но и состояние души маркиза. Он обратился к племяннице с невиданной любезностью, расцеловал ее в обе щеки, не поскупился на комплименты по поводу цвета ее лица, поздравил Этьена с тем, что у того за время его отсутствия дела пошли явно блестяще, стал подшучивать над Эженом Гарланом, упомянув о прискорбной медленности продвижения его ученых трудов – причем с такой веселостью, что бедняга, ошеломленный, застыл на месте, – поцеловал Годивеллу, заверив, что ни один парижский ресторатор в подметки ей не годится… Фульк де Лозарг источал какое-то возбуждение и ликование, о причине которых оповестил тотчас и без утайки:
– Я привез достаточно, чтобы сделать наши старые руины достойными обитания. И это только начало!
Свертки и сундуки действительно заключали в себе настоящие сокровища: посуду тонкого фарфора, столовое серебро, ткани для обивки мебели, одежду (Гортензия получила кашемировую шаль, Этьен – новую сюртучную пару) и множество разнообразных предметов, среди коих особенно поражала арфа, заключенная в самом большом ящике. Ее появление доставило девушке живейшее удовольствие, хотя, по всей видимости, инструмент предназначался вовсе не для нее, поскольку маркиз велел доставить его в свои личные покои, в заключение сообщив, что с ближайшей почтой ожидает прибытия гарнитура мебели, и тогда он преобразит один из уголков большой залы в настоящий салон.