пол: «То хоть один дармоед, а теперь двое». Э, да ладно с мамашей. Вот, значит, выгнал я Зойку по ледку к подводе. Разогрел, пообнимал. Разомлела — ты ее где ни попадя целуй, тает, ни черта не чует, что вокруг, страстная ужас. А ночка ясная, тут тебе и луна, и звезды, и лес стоит темный, смирный. Взыграло во мне, так рад, что не могу просто, Ну, до чертиков, пошебутить охота, жизнь новая, эх, думаю, начнем-ка лихо. Достал эту штуку да и пальнул в луну. Мерин ка-ак даст в бок. Зойка руки на голову и визжать. Тут и я докумекал, что дурака свалял. Скорей Зойку в солому, что на подводе копешкой рыхлой лежала, да мерина кнутом по крупу жах. Покатили. Вот и лес густой, прикрыл, Зойка маленько успокоилась. Авось, думаю, не вскочат, родичи-то, а вскочат, так, может, искать не станут. Как в Боровск въехали, Зойка отошла. Подкатили к ресторану, швейцару — вышибале заплачено, двери настежь, и за мерином обещал присмотреть. Зойка в ресторане сроду не была, оробела. Толкаю ее. В зал зашли. У меня и тут все оплаченные. Сажают нас под оркестром за столик, кормят. И водочки не забыли, и шампанского. Кругом бухие скачут, танцуют, не до нас. Я Зойке «горько», и давай при всех, чтоб освоилась. Помогло — расцвела, стыда поубавилось. И шампанеей запили. Житуха! «Вот, — говорю, — Зоёха, теперь ты моя законная жена». — «Ты ж загс обещал?» — «Будет, будет и загс. Все будет. Пей, ешь». Ела. Потом плясать пошли. Зойка давала шороху, ноги к потолку, пьяненькая, и я балдел. По-моему идет. Вдруг в самый пик — бац. Е‑мое, милиция. Двое. И Зойкин папаша, блин, из-за их пальцем в меня тычет. Зойка, задрав юбку, пляшет, не видит пока, а я прям заледенел. Однако встряхнулся, опомнился. Зло взяло, чуть зубы друг об дружку не искрошил. Врешь, гады, не дамся за просто так, или я не Пашка Бармалей. Наше время до полуночи, уплачено, законное наше, и баста. Ну-ка, сунься, попробуй. А они, менты, и он, Евграф Фомич, шагают наперерез, музыкантам машут, чтоб кончали с музыкой. Зойку раз за руки, а папаша за волосы ее, за волосы. Ах, думаю, блин. Портить, да? Свадьбу мне портить? Вынул штуку и как дам в потолок. Писк, звон, дым, а потом тишина гробовая. Иду к микрофону, певца в сторонку сдвинул и заявляю, сперва милиции, значит: отпусти, говорю, невесту, ты, бык с лычками, а то в лобешник всажу, аккурат между правым глазом и левым. И этой штукой так покачиваю. Народ зажался, смотрит, чё дальше будет. Они пошушукались, Зойке руки отпустили и шепчут, чтоб сама, значит, к выходу шла. Я ка‑ак дам опять. И в микрофон, нарочно как псих: «Зойка! Ко мне! Не бойсь, ты невеста моя. Я их всех тут, гадов, уложу! Слыхали, вы, дундуки? Не трожь невесту! Пришью! И тебя, Евграф, чпокну! Что зыришься? Чпокну! Не посмотрю, что ты мне в проекте законный тесть. Иди, Зоёха, топай сюда». Она на милицию поглядела, на отца — и ко мне. Встала возле, вроде платье оправляет. Обнял я ее левой, а правой ракетницей так покачиваю. И в микрофон опять — разоблачаюсь принародно: «Вот, значит, товарищи-други, какие дела. У нас с ней любовь до гроба. Все чин чинарем, завтра в загс наметили. А эти трое рыла свои суют, помешать хотят, счастья людского не допустить. Объявляю всем: не бойсь! Никого зазря, слово. Пусть все продолжается, пусть идет так, как шло. У нас уплачено до полдвенадцатого. Ежели эти не сунутся, все будет тихо-мирно. А ежели сунутся, стреляю без предупреждения! Я и себя порешу, мне без Зойки не жизнь — это я понтярил. — Пускай уметываются, раз нелюди. Пускай вон в углу сидят и не вякают. Старшина! Кто там у вас главный, слушай сюда. До закрытия пляшем, пьем, едим, а ты как хочешь. Потом мы с Зойкой на хату отбываем, у нас законная брачная ночь. Завтра в одиннадцать ноль-ноль у нас загс, регистрируемся. После него я пистоль сдаю — вяжите, раз волки, сам отдамся. Но завтра, слыхал? После одиннадцати, не раньше... Эй, лабухи! Наяривай шибче! Бармалей гудеть будет!» Помялись-помялись и помаленьку раскочегарились. Менты пошептались с официантом, гляжу, уселись в углу, и Евграф Фомич с ними. Мы с Зойкой одни плясать пошли. Многие по домам двинули, но и осталось порядком. Опять есть-пить начали, утряслось. Кое-кто, подвыпив, плясать вышел. Я с пистолетом наяривал, не расставался и все в угол, где они, поглядывал. На меня косились. Женщины, так те прям с этим, с восхищением, мужики некоторые зауважали. Еще заказали — еды, водочки. Дернули с Зойкой за семейную жизнь и чтоб дети пошли. И тут, сколько-то минут прошло, чую, башка чугунная. Туманит, мутит, в сон кидает. Пока сообразил, что нам в водку чего-то сонного сыпанули, Зойка уж со стула свалилась да с храпом. Хотел этого заразу официанта позвать, всыпать хорошенько, а голос пропал, хрип и шепот какой-то. Ракетница из рук выпала, по ступне рукояткой ударила, а я и боли не почувствовал, ослаб, и дальше что было — провал... Очнулся на нарах. Три года припаяли. И за что, братцы, за любовь.
И Пашка, окончив рассказ, рассмеялся.
— Наплел, — пробурчал Евдокимыч. — Ты врать-то поперек себя толще.
— Истинный крест, — хохотал Пашка. — Все правда.
— А что Зоя? — спросил Ржагин. — Не дождалась, конечно?
— Пока сидел, потом армия, у нее уж четверо мал мала меньше.
— Вранье все, — не унимался захмелевший Евдокимыч. — Ему семерых посади — всех до смерти заврет.
— Ну, воля ваша.
— А Сибирь наша, — сказал Ржагин. — Нет, молодец. Выпьем?
— Среди овец, — буркнул Евдокимыч, однако кружку поднял, чокнулся.
— А вот я расскажу, — заерзал Гаврила Нилыч, давно рвавшийся выступить (у них нечаянно завязалось нечто вроде соревнования). — Тоже про любовь с картинками.
— Валяй. Уши не отсохнут.
Приосанившись, Гаврила Нилыч рассказал. Как был влюблен сразу в двух и никак решить не мог, какая лучше. Одна деревенская, но добрая, а другая позлее, зато городская, культурная. В совхоз работать поедет, к городской тянет, в город вернется, по той, деревенской, душа ноет. И докрутился. Однажды, когда с деревенской на лад шло, вдруг опять по