Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С этого дня он начинает видеться с Валерией чаще, испытывая то ли ее, то ли себя, полагая, что женитьба дело слишком серьезное, чтобы решиться вот так, разом, прежде надо подытожить все достоинства и недостатки избранницы. Итак, две колонки – «за» и «против», итог варьировался после каждой новой встречи, в зависимости от того, что заметил пристальный взгляд претендента. Детали туалета или прически достаточно было, чтобы все пошло вспять. Она говорила с ним о нарядах, и он начинал беспокоиться: «Фривольность есть у нее, кажется, не преходящая, но постоянная страсть».[211] Она надевала белое платье, и это смягчало его, как обещание ангельской чистоты: «Валерия в белом платье. Очень мила. Провел один из самых приятных дней в жизни. Люблю ли я ее серьезно? И может ли она любить долго?»[212] В ее разговоре проскальзывало грубое слово, и уважение, которое он к ней питал, сменялось враждебностью: «Валерия ужасно дурно воспитана, невежественна, ежели не глупа. Одно слово „prostituer“, которое она сказала, Бог знает, к чему, сильно огорчило и, при зубной боли, разочаровало меня».[213] Когда же ей вздумалось появиться перед ним в платье без рукавов, критиковал уже не душу, а тело: «Она была в белом платье с открытыми руками, которые у нее нехороши. Это меня расстроило. Я стал щипать ее морально и до того жестоко, что она улыбалась недоконченно. В улыбке слезы. Потом она играла. Мне было хорошо, но она уже была расстроена. Все это я узнаю».[214] На следующий день еще хуже – она встретила его в домашнем платье, сидя за письменным прибором с томным взором: «Валерия писала в темной комнате опять в гадком франтовском капоте».[215] Когда речь заходила о туалетах, которые она будет носить в августе во время коронации, Толстой начинал почему-то подозревать, что она не может стать хорошей матерью: «…фривольность и отсутствие внимания ко всему серьезному – ужасающи. Я боюсь, это такой характер, который даже детей не может любить».[216] Когда же свет меньше занимал ее и она причесывалась, открывая уши, как ему нравилось, он снова воспламенялся: «В первый раз застал ее без платьев, как говорит Сережа. Она в 10 раз лучше, – главное, естественна. Закладывала волосы за уши, поняв, что мне это нравится. Сердилась на меня. Кажется, она деятельно любящая натура. Провел вечер счастливо».[217] Через день он чувствует уже настоящее физическое волнение и, изо всех сил пытаясь отыскать в ней привлекательные черты, решает, что девушка восхитительна: «Странно, что Валерия начинает мне нравиться, как женщина, тогда как прежде, как женщина именно, она была мне отвратительна».[218] Быть может, желанной она стала только оттого, что скоро уезжала в Москву? Она так радостно представляла себе празднества, ужины, приемы, балы, фейерверки, что Лев заранее ревновал к каждому, кто приблизится к ней.
А вокруг два семейства плели заговор и боялись, как бы он не сорвался с крючка. Больше всех озабочена была m-lle Vergani, которая поклялась выдать малютку замуж до конца года, как только что выдала Ольгу. Она изобретала все новые поводы для встреч молодых людей, нашептывала Валерии советы, одевала ее, наставляла в зависимости от настроения Толстого. Иногда он приезжал в Судаково, иногда Валерия с компаньонкой под каким-то предлогом навещали Ясную. Прогулки по лесу, пикники, мечтания на балконе при свете луны, игра на фортепьяно в четыре руки, пока старшие, собравшись у самовара, обсуждали их будущее. Когда Лев оставался наедине с тетушкой, та осыпала его упреками: не понимала, почему он никак не решится на женитьбу; Валерия казалась ей безукоризненной во всех смыслах, а ждать, значит, в конце концов потерять ее. Не хватит ли жить как медведю в берлоге? Без сомнения, Бог не милостив к ее племянникам: Дмитрий умер на руках у проститутки, а трое других, видно, так и останутся холостяками. Тетка Пелагея Юшкова, приехавшая в Ясную, была согласна с тетушкой Toinette и настаивала на женитьбе. И только Сергей, вечный скептик, предостерегал брата от ошибки, которую тот хотел совершить.
Толстой думал о женитьбе со все большими опасениями, но и не решался разорвать отношения. Валерия должна была уехать в Москву 12 августа. Десятого он примчался в Судаково, настроенный очень решительно: «Мы с Валерией говорили о женитьбе, она не глупа и необыкновенно добра». Одиннадцатого посетить Судаково помешала гроза, хотя ему очень того хотелось. Двенадцатого по размытой дороге спешит к той, кого считает уже своей невестой. Но Боже, сколько багажа, сундуки, полные платьев и шляпок. Барышня в дорожном костюме была очень мила. Трогательное прощание, обещание скорого возвращения, пожелания с обеих сторон. В тот же вечер Толстой записал в дневнике: «Она была необыкновенно проста и мила. Желал бы я знать, влюблен ли или нет».
Пока Валерия была рядом, она его раздражала, уехав, показалась незаменимой. Даже хорошенькие крестьянки, которых встречал и которые заставляли, по его собственным словам, терять самообладание, не могли отвлечь от мыслей о девушке. «Все эти дни больше и больше подумываю о Валериньке», – отмечает он 16 августа. И на следующий день, презрев правила хорошего тона, пишет ей чуть насмешливое, но нежное письмо: «Мне без шуток, к удивлению моему, грустно без вас… Впрочем, меня утешает в вашем отсутствии та мысль, что вы вернетесь постарше немного; а то молодость, впадающая в ребячество, есть недостаток, хоть и очень милый… Как остался вами доволен Мортье?[219] Вижу, как вы, сделав болезненную улыбку, говорите: и тут не мог без морали. Что делать? взял дурную привычку учить других тому, в чем сам хромаю».
Толстой рассчитывал на скорый ответ, но Валерия не поддержала его и, следуя советам m-lle Vergani, чтобы вызвать в нем ревность, написала письмо тетушке Toinette. В нем она оживленно описывала увеселения во время коронации, свой успех у адъютантов Его Величества, военный парад, во время которого в толпе ей порвали платье. Прочитав отчет о ее светских похождениях, Лев пришел в ярость:
«Судаковские барышни! Сейчас получили милое письмо ваше, и я, в первом письме объяснив, почему я позволяю писать вам, – пишу, но теперь под совершенно противоположным впечатлением тому, с которым я писал первое. Тогда я всеми силами старался удерживаться от сладости, которая так и лезла из меня, а теперь от тихой ненависти, которую в весьма сильной степени пробудило во мне чтение письма вашего тетеньке, и не тихой ненависти, а грусти разочарования в том, что: chassez le naturel par la porte, il revient par la fenêtre. Неужели какая-то смородина de tout beauté, haute voléе и флигель-адъютанты останутся для вас вечно верхом всякого благополучия? Ведь это жестоко. Для чего вы писали это? Меня, вы знали, как это подерет против шерсти». Потом продолжает, заявляя, что она должна была быть «ужасна» в парадном платье, что туалет этот не должен был украсить ее, а большинство флигель-адъютантов, которые увивались вокруг нее, «негодяи и дураки». И мстительно заключает: «…хотя мне и очень хотелось бы приехать в Москву, позлиться, глядя на вас, я не приеду, а, пожелав вам всевозможных тщеславных радостей, с обыкновенным их горьким окончанием, остаюсь ваш покорнейший, неприятнейший слуга».[220]