Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тогда это был теснейший мир, в котором все они были связаны общим несчастьем — изгнанничеством. Однако среди упомянутых героев стихотворения, пожалуй, один Борис не желал выбираться из того ужасного положения, в котором оказалась литературная молодежь. Он носил в себе все то, что носили его ровесники: комплекс эмигрантской отверженности, унижение бедности, ужас раздробленного мира, неудовлетворенная жажда любви, безграничное отчаяние, экзальтированное ожидание «встречи с Богом». Но по своей натуре он переживал все это с удесятеренной силой, что напрочь подавляло в нем волю к жизни. Больше, чем других, в нем было расстроено то особое чувство, которое позволяет человеку правильно определять свое положение в обществе. Он не только не хотел подрабатывать черной физической работой, он даже не пытался найти литературную или журналистскую поденщину. Он писал только то, что хотел, и о том, что действительно любил.
«Жестокая правда требует отметить и то, что Поплавский, здоровый человек, боксер, сильный и ловкий спортсмен, не умел и не хотел работать и не мог и не хотел жить в плане реальности», — напишет позже о Борисе Поплавском Глеб Струве.
«Думается, что, несмотря на врожденные данные к самоуничтожению, дух Монпарнаса сыграл все же в его судьбе значительную роль. Не нашлось там человека, который мог бы его спасти», — скажет о нем Зинаида Шаховская.
Порой Борис кичился своей бедностью, даже кокетничал, а иногда воспринимал ее как часть общечеловеческого несчастья, как участь, которую ему выпало нести до конца своих дней.
– Скажите, вы согласились бы что-нибудь напечатать бесплатно, потому что это для искусства? — спросил однажды Борис у Гайто.
– Нет.
– А если бы вам не заплатили?
– Не знаю, я думаю, что это невозможно.
– Вот, а мне обещали заплатить, а потом ничего не дали, сказав, что это моя дань искусству; и предложили мне вместо гонорара подержанный костюм. Но он велик на меня, я не знаю, как быть.
Смутившись, Гайто путано стал объяснять, как, на его взгляд, следовало бы поступить, но Борис только покачал головой и сказал:
– Вы можете себе позволить известную независимость, а я не могу, вы знаете, я ведь материально совершенно не обеспечен.
Гайто знал, что этот человек с сильными бицепсами перед материальным миром был совершенно беззащитен и абсолютно не умел обращаться с деньгами. Когда у него появлялась небольшая сумма, он тратил ее на граммофоны, испорченные пластинки, какие-то шпаги «необыкновенной гибкости», галстуки яркого цвета, подчеркивающие убогость его заношенного и грязного костюма. Остальные пропивал или спускал на более изощренные допинги. В этом смысле он был типичной фигурой среди «монпарно». Но было в нем нечто, что выделяло его на фоне остальных, как заметил Гайто еще со времен их первых литературных встреч в Союзе русских молодых поэтов и писателей
3
К тому времени, когда Гайто, получив работу таксиста и перебравшись ближе к центру Парижа, стал чаще бывать на Монпарнасе, Борис Поплавский уже завоевал всеобщее признание среди русских поэтов. И Гайто знал, что признание это было оправданным. «Если можно сказать "он родился, чтобы быть поэтом", то к Борису это применимо с абсолютной непогрешимостью»,— думал Гайто, сидя чуть поодаль от стола, за которым кипели литературные споры, спровоцированные Поплавским. Чем больше Гайто приглядывался к Борису, тем больше ощущал трагическую противоречивость его натуры.
Будучи решительным спорщиком в разговорах об искусстве, высказывая резкие мнения о поэзии и поэтах, в вопросах личных он совершенно терялся или превращался в глухого, порой бездушного человека. Его нельзя было считать заботливым сыном, он был довольно черств по отношению к родителям. Он явно страдал от недостаточного внимания женщин, но не умел с ними обращаться: в глубине души он сознавал, что привлекательным кавалером он не был. Неумение держаться на людях постоянно доставляло ему унизительные мучения. А ему нужны были признание, любовь, почет. Однажды он сказал с досадой своим приятелям: «Почему никогда так не бывает: придешь на собрание и скромно сядешь в соседнем ряду. Но вот тебя увидят и скажут: "Борис Юлианович, почему вы так далеко сели, пожалуйста, сюда!" И поведут и посадят на почетное место рядом с председателем». Гайто только усмехнулся, услышав эти наивные, детские слова от человека, который не сделал ни малейшего усилия, чтобы хоть как-то завоевать это почетное место. Гайто понимал, почему Поплавский не желал или считал невозможным заниматься собственной репутацией: «роман с Богом», как говорил сам Борис о своей жизни, интересовал его куда больше, чем романы с женщинами, слава и популярность.
Гайто не разделял его претензий на подобную мишуру – та жизнь, которую вел Борис, не предполагала атрибутов жизни всеми уважаемого поэта. У Бориса это вызывало раздражение и досаду. Он подозревал своих приятелей в измене; ему казалось, что его хотят унизить, обойти, устроить за его спиной литературную встречу и специально не пригласить его одного. Гайто всегда удивляла такая мнительность, и он только пожимал плечами в ответ на реплики Бориса, улавливая в них интонации оскорбленного мелкого чиновника. Поэтому Гайто не любил ходить на прогулки с Борисом в компании его последователей или «учеников», каковыми Борис их сам считал. Ему претили сцены вроде той, что он наблюдал однажды в открытом кафе на площади Бастилии.
– Я только призрак, — однажды неожиданно заявил Борис всем присутствующим. — Вы меня любите, Владимир? – обратился он к одному из собеседников. Тот смущенно промолчал. — А вы? — обернулся он к другому.
И тот, задохнувшись, ответил:
– В прошлый раз, когда вы говорили, что я не должен писать стихи, я вас ненавидел. Но теперь, когда вы сказали, что вы призрак, я вами восхищаюсь.
Поглядывая на присутствующих, Гайто думал о том, что, несмотря на всю глупость разговора, в одном Борис был прав: художник — призрак. И он сам призрак. Да и кто из сидящих вокруг был настоящий?..
Что-то настоящее, или стоящее, как считал Гайто, проскальзывало в их беседах с Поплавским, когда они вдвоем отправлялись на прогулку или кинематограф. В дружбу их отношения так и не переросли. «Он носил глухие черные очки, совершенно скрывающие его взгляд, и оттого, что не было видно его глаз, его улыбка была похожа на доверчивую улыбку слепого. Но однажды, я помню, он снял очки, и я увидел, что у него были небольшие глаза, неулыбающиеся, очень чужие и очень холодные. Он понимал гораздо больше, чем нужно; а любил, я думаю, меньше, чем следовало бы любить». Таким запомнил его Гайто. Борис действительно не только не умел любить, он не мог и дружить. Отношения, которые накладывали какие-либо обязательства — морального ли, делового ли характера, — угнетали его и, как ему самому казалось, ограничивали его свободу. Привязанность к конкретному лицу выражалась лишь в том, что он искал понимания и обычно не находил.