Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Первым делом мы едем туда, где они репетируют. Это дом в пяти минутах ходьбы от Блица [25], и, похоже, его тоже оккупировали леваки. В подъезде множество почтовых ящиков с уймой фамилий. Уймой странных и потешных имен, показывающих, что их обладатели не какие-нибудь там заурядные людишки. По грязной лестнице мы поднимаемся на четвертый этаж. Раньше здесь был чердак. Крыша скошена на одну сторону, потолок пересекают несколько толстых деревянных балок. Кроме зала тут два кабинета и комната отдыха, в которой пахнет, как в табачной лавке. Мы открываем окно, чтобы проветрить, и папаша показывает мне коробку с бумагой и старой канцелярской лампой, которую нужно выбросить. Это и есть та БОЛЬШАЯ уборка, которой мы сегодня ДОЛЖНЫ заняться. Маме он сказал, что здесь вагон ненужного хлама, от которого необходимо освободить помещение.
Мы работаем не спеша. Отдыхаем и перед уборкой, и после нее.
— Сегодня ночью я несколько раз просыпался, — говорит папаша и шлепается на сумку, лежащую у окна. — Просыпался в холодном поту от страха, что я обречен.
— Нет, папаша, ты не умрешь, — я пытаюсь его утешить.
— Понимаешь, я еще не хочу умирать. Я страшно любопытный, и мне интересно посмотреть, как все сложится, — говорит он.
— Что сложится?
— Как сложится жизнь у Глории. И что за тип вырастет из тебя.
— Я уже вырос. Разве я еще не взрослый? — мрачно возражаю я.
— Почти взрослый, — поправляет он.
— Не почти, а совсем, — стою я на своем.
— Нет, не совсем. Но это неважно, — говорит папаша. — Мне интересно узнать, как сложится ваша жизнь.
Что будет с мамой. И с нашей театральной труппой.
Ведь это я ее создал. Это, так сказать, мой ребенок. Как ты и Глория. От этого никуда не денешься.
— Ты не умрешь, папаша, — говорю я. — Вспомни, до каких лет дожили твой дедушка и прадедушка. Они умерли очень старыми. А твоему отцу уже восемьдесят.
— Если я умру, то вернусь привидением и буду следить за всеми, кого знаю. Так что берегитесь! Между прочим, как у тебя прошел вчерашний вечер?
— Хорошо, — это единственное, что я могу из себя выдавить. Но я улыбаюсь, чтобы подтвердить, что вечер действительно удался.
— Не хочешь поделиться подробностями?
— Нет.
— Было что-то… — его слова повисают в воздухе.
— Не всех же интересует секс, — говорю я и тут же думаю о сексе с Клаудией. Но выгляжу настоящим святым.
Папаше тоже приходит в голову мысль о святом.
— Мой сын — святой, — говорит он. — Я-то в твоем возрасте не думал ни о чем, кроме секса. Во всяком случае, так мне сейчас кажется.
— А может, ты ошибаешься, — поддразниваю я его. — Может, ты думал вовсе не о сексе, а о… — но я не могу вспомнить ничего, о чем он мог бы думать. — Правда, папаша, о чем ты, собственно, думал, когда тебе было шестнадцать? — спрашиваю я. Немного странно — раньше мне это было по фигу.
— Это… это было двадцать три года назад… — он закрывает глаза, и его лицо искажает гримаса. — Тогда я играл на гитаре в рок-группе, тяжелый рок. Хотели стать лучше двух других групп, они назывались Led Zeppelin и Deep Purple. Панков тогда еще не было. Но вообще-то я был готов к их появлению. Мне нравилась их музыка, в ней были сила и напор. Со временем мне надоело таскать гитару. Она была зверски тяжелая. Микрофон по сравнению с ней — пушинка. Еще я обнаружил, что мне нравится стоять на сцене перед публикой. Наконец пришло время панков и «Выстрела в затылок». И вдруг мне стало ясно, что музыка — это все-таки не мое. Что мне хочется быть актером. Ведь актер может изображать самых разных людей. Оставаясь при этом различными сторонами самого себя. — Ты уже тогда мечтал сыграть Пера Гюнта?
— Нет. Тогда мне эта роль казалась слишком вялой. Я не любил Ибсена. От него несло плесенью. Но с годами я изменил мнение о многом, что мне раньше нравилось или не нравилось. Словом, стал взрослым, — заявил папаша. — Теперь я могу сказать одно: Ибсен — бог.
— Крутой бог, — бормочу я так тихо, что папаша не слышит.
А потом он изображает мне кое-что из «Пера Гюнта». Кусок из сцены, в которой умирает матушка Осе. И это, Братья &: Сестры, меня впечатляет. На сей раз папаша меня впечатляет. А это случается не часто. Поднимите руки те, на кого за последние годы его предки произвели впечатление. Таких кот наплакал. И не вздумайте мне возражать.
Папаша играет Пера Гюнта, который пытается внушить своей матушке, что та не умрет. Хотя ясно, что жить ей осталось несколько минут. Папаша играет и Пера Гюнта, и его матушку, которая больше всего боится умереть и радуется, что сын пытается внушить ей, что она не умрет. Старушка верит, что все кончится хорошо. Я чуть не плачу. Потому что папаша убеждает меня, что он и есть испуганная немощная матушка Пера Гюнта, и в то же время он сам — огорченный и грустный Пер Гюнт, и все до чертиков трагично.
Я награждаю папашу аплодисментами, и он ужасно горд. Но вместе с тем выглядит усталым. И до меня только теперь доходит, что в сыгранной им сцене говорится о человеке, который боится смерти. Вроде как о нем самом.
— Может, пойдем прошвырнёмся? — предлагаю я, чтобы сменить тему и настроение.
Мы оба смотрим на часы, уже два. День летит, как конь, стучащий копытами о дорогу.
Мы идем на Акер Брюгге. Погода слишком хороша, чтобы тухнуть в помещении. Мы находим местечко на причале, и папаша располагается в тенечке. Я вижу, что он смертельно завидует мне, когда я, прочитав меню, заказываю, что хочу. А я заказываю бифштекс — вдруг мне откроется его секрет.
— Средне-прожаренный с печеной картошкой, — говорю я как истинный профи.
Папаша заказывает желтую минералку, и официантка тут же возвращается с бутылкой пузырящейся воды для папаши и колой для меня.
Папаша наливает себе воды, смотрит с подозрением на поднимающиеся пузырьки, которые лопаются, едва достигнув поверхности.
— Вы больше ничего не хотите? — спрашивает официантка у папаши. Я даже слышу в ее голосе огорчение.
— Нет, мне хватит холодной воды, — отвечает папаша с видом голодной собаки, наблюдающей за жрущими товарками в то время, как она сама привязана к будке.
Мне приносят бифштекс. Я отрезаю кусочек и смакую его. Мясо тает на языке, оно в меру поперчено. Ни соли, ни перца больше не требуется. Я разрезаю печеную в кожуре картошку, и из нее идет пар. От этих ароматов папаша откидывается на стуле. Я кладу большой кусок масла в разрезанную картофелину, оно тает.
Потом я кладу в рот кусок мяса и постанываю от наслаждения. Папаша тоже постанывает. Но от горя или от боли? Я уж не знаю, как назвать огорчение, испытываемое человеком, который не может есть то, что ему хочется. Он в три глотка опустошает бутылку с минералкой и заказывает себе апельсиновый сок со льдом.