Шрифт:
Интервал:
Закладка:
4
Однажды Хуго ван дер Гус постучался в ворота Красного монастыря. До этого он пересек весь шумный Брюссель, порядочный участок леса Соань и вот теперь стоит перед монастырской стеной, построенной из скрепленной цементом битой черепицы; он отпустил поводья, и его конь воспользовался моментом, чтобы полакомиться корой липы (а может, он добирался сюда пешком, как нищий, — зачем было седлать коня, если животное ему больше не понадобится?); он стучит в обитые гвоздями ворота, которые осеняет большой кованый крест — благословение для путников, бродяг, монахов; он пришел просить убежища. Этот жалкий проситель — знаменитый художник, известный своим высокомерием. Вот уже два года он является старшиной гентской корпорации живописцев: строго и неподкупно судит своих собратьев, наказывает их за мошенничество, за непозволительные слабости. Сегодня — как долго не открывают ворота! — он будет умолять, чтобы его приняли в качестве послушника в общину регулярных каноников[83] святого Августина из Красного монастыря; он надеется, что Николас, его сводный брат, пожертвовавший свое имущество здешним монахам и живущий при монастыре, будет за него ходатайствовать. Но все равно, несмотря на свои надежды и планы, Хуго имеет вид человека, начисто утратившего присутствие духа. В том ли дело, что прошлогодний мятеж в Артевелде, трупы на улицах города, многочисленные жестокости, которые творились у него на глазах, навсегда отравили его сознание страхом? Или в том, что ему не удалось жениться на Элизабет Вейтенс? Он написал для ее отца картину «Давид и Авигея», которую повесили над камином; когда он попросил руки Элизабет, отец девушки сжег его творение. Ворота наконец открываются, его встречают, подводят к огню, он плачет у высокого камина, кается в своей гордыне, дрожит, как ребенок. Кричит, что демоны харкают слюной на его картины, ломают его кисти и чашечки для разведения красок. Новиций из Турнэ, который вступил в Орден в 1475 году, назначается ему опекуном на период испытательного срока. Этому человеку поручено вести хронику аббатства. Несчастливая жизнь Хуго будет описана на ее страницах.
Поначалу он живет в монастыре тихо. Носит серую рясу до колен. Пишет иконы. Ходит на службы. Все кругом нежно заботятся о нем. Он рисует в просторной келье, которую ему предоставили. Братья умиляются, проходя мимо ее открытого окна. Но они бы очень удивились, если бы встретили его взгляд, увидали, с каким лицом он работает. Он порой застывает в неподвижности, и слезы скатываются по его щекам, по жесткой бороде. Он тяжело вздыхает, а по ночам плачет. Вздыхает потому, что не может писать так, как хотел бы, что его рука слишком тяжела, что холод сковывает его движения, вызывает судороги. Тем не менее он пишет. Пишет «Поклонение царей-волхвов», «Мадонну с младенцем», «Снятие с креста». Пишет «Успение Богоматери», картину, на которую братья не могут смотреть без чувства тревоги, потому что ее краски — это краски бури, пшеничного поля при блеске молний, а синий цвет покрова Мадонны вообще воспринимается как крик о помощи, как разверстая рана. Иногда художник надолго затворяется в полутемной мастерской, а иногда выходит погулять среди цветов и зонтичных растений монастырского сада — или бродит по лугу, вдоль ручья, поросшего нарциссами. Он принимает посетителей. Магистрат Лувена в самой любезной форме приглашает его для консультации по поводу нескольких картин, которые Дирк Баутс по каким-то причинам не смог закончить. Он соглашается, на время покидает лес Соань, и город Лувен устраивает в его честь роскошный банкет (в гостинице «Ангелы»). Думает ли он, что уже исцелился и может позволить себе небольшое путешествие? Сопровождаемый своим сводным братом Николасом и Питером Ромбутсом, каноником из монастыря Престола Богоматери в Гроббендонке, он отправляется в Кёльн. В хронике не сказано, намеревался ли он выполнить в Германии какой-то заказ или просто хотел посмотреть работы других живописцев и тамошние леса. Но сообщается, что на возвратном пути Хуго повредился в рассудке. Ехал ли он верхом (теперь это стоило ему больших усилий), останавливался ли в гостиницах, где его пугал вид горящего очага, шел ли пешком по дорогам под шквальными порывами ветра, оглушаемый криками воронов, трясся ли в скрипучих телегах — повсюду он не переставал повторять, что проклят и осужден на вечные муки, как бы ни старался избежать своей участи. Он бы нанес себе страшные раны и увечья, если бы спутники не воспрепятствовали этому. Напрасно они пытались напомнить ему о тех радостях, которые он познал в монастыре, и о посмертном блаженстве, которое уготовил себе, когда работал в мастерской, окруженный благожелательным вниманием всех братьев по Ордену. Его внезапная болезнь омрачила конец путешествия глубокой грустью. Между тем они прибыли в Брюссель, но Хуго не узнал города. Увидав же ограду своего монастыря, он принялся так кричать, как будто пред ним разверзлись раскаленные врата преисподней. Художника уложили в постель и, дав ему выпить успокоительного отвара из липы и мака, вызвали настоятеля. Тот решил, что Хуго поразила та же болезнь, которая некогда терзала Саула, и, вспомнив, как израильский царь успокаивался, когда Давид услаждал его игрой на гуслях, разрешил исполнять музыку в присутствии брата Хью,[84] а также предпринял другие естественные меры, дабы преодолеть его недуг и бред. В скорбном расположении духа, а иногда и с ужасом, монахи пели гимны и трактирные песни, играли — с жестами ангелов — на флейте и на виоле, стоя в ногах больного, который уже покрылся потом агонии.
Но, что бы они ни делали, говорится далее в хронике, брату Хью не становилось лучше. Он утверждал, будто проклят с самого детства. Повторял это снова и снова. Плакал и страдал. Помощь и забота братьев, тот дух милосердия и сострадания, который они проявляли ночью и днем, стараясь предусмотреть все, никогда не изгладятся из нашей памяти. Однако они никак не могли прийти к единому мнению относительно происхождения болезни. Одни видели в ней своего рода буйство, крайнюю форму исступления. Другие полагали, что больной одержим бесами. Действительно, брат Хуго одновременно являл признаки безумия и одержимоcти; однако за все время болезни он ни разу не попытался причинить вред кому-либо, кроме самого себя. А буйнопомешанные и одержимые, судя по тому, что о них рассказывают, ведут себя прямо противоположным образом. Один Бог знает правду о поразившем его несчастье. Медики же считают, что подобная болезнь может быть вызвана некоторыми видами пищи, способствующими приступам меланхолии; или крепкими винами, сжигающими жидкости организма; или воздействием разложившейся внутренней жидкости на тело человека, уже предрасположенного к такого рода недугам; или, наконец, неумеренными страстями. Что касается страстей, то Хуго всю жизнь был ими обуреваем. Например, излишне волновался, думая о том, как бы он теперь завершил работы, которые написал, когда ему не исполнилось и девяти лет. Он слишком часто заглядывал во фламандские книги. А вино пил с теми, кто его приютил, — и, видимо, это сильно ухудшило его состояние.
Может быть и так, что болезнь оказалась для него Божией благодатью. Почести и известность тяготили Хуго; недуг, который он не мог скрыть, освободил его от стремления к внешнему блеску и забот о славе мирской. Он стал вести себя скромнее. Трапезничал уже не с настоятелем, но с братьями-мирянами. Рассказ о нем в хронике заканчивается словами: Sepultus est in nostre atrio sub divo — «Он похоронен на нашем кладбище»… Придворный художник герцогов Бургундских и друг императора Максимилиана, в отличие от многих своих собратьев по ремеслу, не удостоился гробницы в отдельной часовне или хотя бы плиты близ хоров. Сам ли он пожелал покоиться среди ничтожнейших, среди тех, чьи имена заносятся прахом и стираются с надгробий почти сразу после погребения? Или ван дер Гуса похоронили так потому, что он собственной рукой прервал свою жизнь?