Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Перечисление разнообразных формулировок ará во множестве ее гражданских употреблений, очевидно, выходило бы за рамки и цели данной главы. Чтобы ограничиться лишь самым важным, напомним, что у нее есть одна довольно общая версия и одна более разработанная форма. Первая говорит только о благах в одном случае и о несчастьях в другом: так обстоит в Дельфах, в клятве фратрии Лабиадов («если я буду соблюдать [эту клятву], то пусть мои дела идут хорошо, но если ее преступлю, то пусть рождаются несчастья за несчастьями вместо благ»); или, еще более эллиптическим образом, в клятве, которая в 375 году скрепляет договор между Афинами и Коркирой («если я буду соблюдать [эту клятву], то да будет мне множество благ, если же нет, то наоборот»[441]). В качестве примера второй приведем проклятие, которым завершается клятва граждан в Херсонесе в начале III века до нашей эры:
Бывает и так, что произносится только одно проклятие: в этом случае сгущение является максимальным и, обходясь без громоздкой сакраментальной процедуры, требующей от каждого гражданина торжественного обязательства, гражданская инстанция ограничивается напоминанием потенциальному нарушителю о том, что речь идет о вымирании его потомства. Именно так каждый год должностные лица Теоса торжественно произносят против виновников беспорядков проклятие, которое, перечисляя одно за другим все возможные нарушения, обрекает виновного – «его и его род» – на уничтожение[443]. Произносимая во имя города, этой безличной сущности, уполномоченным голосом тимухов («держащих честь») против анонимного нарушителя, проклинающая формула «восполняет» сам закон, и поэтому кое-кто мог, комментируя эту «карательную меру, наделенную проклинающей силой», подчеркивать важную роль проклятия для «истоков права»[444].
Но, как мы видели, в общем случае эти ритуальные слова придают силу и существование именно клятве: так обстоит уже в «Илиаде», когда для того, чтобы поддержать воззвание к богам Агамемнона – сразу и молитву, и клятву, – каждый, ахеец он или троянец, призывает катастрофу на семью клятвопреступника[445]; но точно таким же образом в 409 году в афинском городе, сбросившем с себя первое олигархическое правление, декрет Демофанта, прописав формуляр клятвы граждан, берет на себя его заключительную формулу, обещая процветание тому, кто будет держать свое слово, и навлекая уничтожение на личность и род клятвопреступника (exōlē autòn eīnai kaì génos)[446].
Неудивительно, что озабоченные тем, чтобы продемонстрировать, до какой степени «клятва, так сказать, целиком пропитана проклятием», лингвисты и филологи, историки и антропологи, желающие дать о ней отчет, колеблются, то отсылая к языку права – и тогда они утверждают, что «клясться означает поставить себя под власть закона», даже «обвинить себя заранее и условно»[447], – то обращаясь к наиболее древним религиозным формам, – и тогда они настаивают на «ордалии», независимо от того, характеризуется ли эта процедура в первую очередь своим языковым измерением или характерным для нее предвосхищением[448]. Не высказывая никаких суждений относительно релевантности этих формулировок, которые в любом случае заставляют задуматься, укажем на самое главное: призывается ли открыто гнев (mēnis) богов, берущихся в свидетели, покарать виновного, как в клятве в Дреросе[449], или нет, в конечном счете не столь важно; достаточно проклятия самого по себе – именно это имеют в виду, когда говорят о его «автоматических» следствиях – и могущество клятвы целиком зависит от него и, возможно, от подробности, с которой в нем призывается обещанная клятвопреступнику катастрофа. Ибо таким образом сама идентичность клянущегося, очерчиваемая именно тем, что он подвергает опасности, определяется через свой контррельеф, ведь поистине потерять можно лишь то, что имеешь, или, скорее, то, что ты есть[450].
То, что имеешь: блага, среди которых первое место занимает земля, где укоренен свой «дом», и стада, самое ценное из видимых богатств; поэтому всякий раз приговаривают себя к истощению этих благ, для каждого являющихся продолжением себя самого[451]. Что же до бытия в полном смысле слова, то существуют лишь посредством того, чем будут, когда умрут, в сыне, похожем на себя. Поскольку нет идеи, более глубоко укорененной в греческой мысли, чем эта, именно потомству, будущему своего имени и своего «дома», угрожает клянущийся в ужасающем предвосхищении клятвопреступления, когда обрушивает на самого себя проклятие. И Геродот вдохновенными устами Пифии рассказывает поучительную историю Главка, спартанца, который, желая сохранить у себя деньги, что ему не принадлежали, подумал – только подумал – о том, чтобы дать ложную клятву, – и память о нем была вырвана из Спарты «вплоть до самых корней», без наследников и семьи, что посчитала бы его своим. Но уже Гесиод не имел в виду ничего другого, когда говорил про того, кто навредит правосудию, что