Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вы кто ей… муж?
— А при чём тут, вообще, личное — муж, деверь? Нет, не муж и не жених, а лицо совершенно официальное. И вы у меня в разработке… и не только у меня, кстати. Найдётся нам, думаю, на чём договориться.
— И на чём же?
— Вы подписываете ей это, по собственному, и приказ, трудовую отдаёте — без чинений, так сказать, а я… Не трогаю, скажем, тему американского зерна, в статье заявленную как особая. И перспективная, добавлю, — для меня как газетчика, да и для вас тоже, в другом смысле, правда… И вот что, — ладонью упредил он, потому что Кваснев губами злобно дёрнул, намереваясь что-то резкое сказать, даже заорать, может быть, известна была манера эта его базар подымать, когда он чего-либо не понимал, понимать не хотел или в безвыходное попадал… Бабья, да, и как они этого не стесняются, смешными не боятся быть — непонятно… — Сразу давайте уговоримся: я вам отнюдь не угрожаю, просто паскудные эти реалии обходить не собираюсь, говорю, как думаю; а вы мне, уж будьте любезны, одолженья не делайте… вы-то в этом деле куда больше нас заинтересованы. Несравненно больше!.. — Лицо Базанова, отчуждённое до сих пор, теперь жёстким стало, каким она даже представить себе не могла бы, и глядел он уже не в лоб, а в глаза тому, избегающие. — И уж договорю: мучица, какую военным вы сгешефтмахерили на неизвестных пока условиях, она ж не в космос улетела и солдатики её в один присест не съели. И здесь возможны интересные варианты, вплоть до депутатского запроса министру обороны — а наших депутатов-коммуняк вы знаете… Прибавлять им популярности — за ваш счёт — тоже не в ваших интересах. Связи у меня с ними, кстати, старые, не одно дело сделали. А до суда если дело дойдёт, по статье увольненья, — тут и вовсе гласности будет… полные штаны. Уж мы позаботимся.
— А где… гарантии? — Взгляд Кваснева, зорко проглянувший было на него, поверх голов их пошёл, за люстру зацепился, по окнам скользнул и остановился на противоположной стене, ожидающий, и она оглянулась невольно: на чём? На портрете цветном, на президентском. — Не вижу.
— Гарантия — это я, — небрежно ткнул себя в галстук Базанов. — Если хотите, и принципы мои. Иначе б ни этим делом, ни другими какими подобными не занимался… я что, работы поспокойней себе не нашёл бы, почище? — И вздохнул: — Нашёл бы. Так что обойдёмся как-нибудь без честного слова.
— А что ж тогда, — промелькнула тень интереса в голосе Кваснева, — на уговор идёте?
— А где вы реальную жизнь без компромиссов видали? Хотя бывает, правда: Ованесова помните, дело горпромстроя? А как не хотели сдавать его!.. Подписывайте, у вас и без того сейчас проблем…
— Она в отпуске ещё, — буркнул Кваснев, опять уводя глаза. — Завтра подпишу.
Значит, ждут её, поняла она, дни считают — до бабьей мести.
— Ну-у, знаете, это как-то и… несерьёзно. Вы сами, первый, ставите под сомненье договорённость нашу — зачем? Не вижу смысла. Вы что, добавите или убавите что к ней, без меня? Второй раз я не приду. Да и крайним быть кому, советчикам вашим? — Привстал, дотянулся, подтолкнул к нему бумагу. — Подписывайте. Вы ж не Ованесов.
Кваснев на миг замер; потом быстро и наискось, не читая, начеркал резолюцию, откинул от себя её заявленье, проронив: «В кадры», и глянул на неё — так пусто и одновременно тяжело, что ей почти муторно стало… что, он так с тяжестью этой и живёт? Ещё как живёт…
Базанов перехватил бумагу, цепко глянул.
— Уж извините — дату, — сказал, отдавая назад её. — Нынешнюю.
Она не знает, как из тюрьмы люди выходят, — но, видно, вот так, ей казалось, как она сейчас, за ворота раздвижные, механические провожая Базанова…
— Ох, Иван, если б не ты…
— Да не пойди с тобой, Лёшка меня схарчил бы! — посмеивался тот, ещё возбуждённый малость. — Одного мужика — свидетеля, вроде тебя, — с полгода волынили с увольнением, истрепали всего, с прединсультом уже выдрался… не-ет, таким лучше не подставляться. — И покривился тут же, переменился, он порой быстро менялся и в настроении, она заметила, и в мысли. — Кваснев ваш — так, шушера даже и в областном масштабе, нагнуть его — не задача. Тут такие монстры есть — не подступишься… не знаешь, с чем и как. Умудряться приходится, кусать, чтоб раскрылись, места уязвимые показали… А, ладно.
— И что, исполнишь… ну, эту свою гарантию? — Ей это даже интересно стало теперь. — Квасневу?
— Конечно, — не задумываясь, как бы даже и беззаботно бросил он. — Не уподобляться же… Считай, жертва фигуры, другого не было нам. И потом, — усмехнулся, глянул быстро он, — хоть отчасти, а блефовал я… Ну, поднял бы шум, с депутатами контакт есть, тут и шеф никуда не делся бы; а кроме шума — что?.. Замотают дело вояки — под видом секретности и прочего, там жулья тоже… Отдали честь, так сказать. В военных сейчас всё тонет, Люб, в том числе все наши надежды на них последние. Да и был бы действительно министр, хоть какой-никакой, а то так, полудурок, ему эти запросы… Шарага воровская, а не власть. А с турецким — тут шанс есть ещё, повоюем… Ты что, остаёшься?
— Да оформлять же, дела сдавать…
— Ах, да… Ну, если что — звони. И улыбку, Люба, — улыбку! — Приказывает и сам ей улыбается ясно, что-что, а это-то идёт ему. — У них нету такой, не будет!..
На третий день закончилось всё с передачей дел, малоприятное, но без каких-либо помех особых — а могли бы всякое навесить, за каждую скрепку отчитывалась бы. Костыркиной ни о чём ни словом, ни намёком, бог с ней; хотела заведовать — вот и заведуй… А хотела, иначе бы не сдала, смыслу не было; и кто бы знал тогда, откуда они у газеты, сведенья эти? И вот как скоро приходится отвечать: пожелтела вся, глаза то и дело на мокром месте, её ж, подставную, и таскают сейчас…
Простилась с девами, даже всплакнули. Напоследок спохватилась Нинок, вспомнила: так уезжаешь куда-то? И глаза округлила: к своим, в деревню?! Так с открытым, кажется, ртом и проводила, Катю за плечики приобняв. А что толку, что ты в городе-то, хотелось ей сказать; но на то и прощанье оно, чтоб всё, что можно, друг дружке простить, да и в чём уж таком все они тут, в девичнике их малом, виноваты? Разве что перед собой.
Сентябрьская зрелость во всём, везде — в выцветшем, стираном-перестираном небе, в долгом и дальнем грае стай грачиных, слётков молодых беспокойных, тянущих всяким поздним вечером над городскими припустевшими, суетою как водой промытыми и ею оставленными улицами, куда-то на ночевую тоже, в приглохлости самих вечеров этих. И в ней будто она тоже — ещё неполная, может, зрелость, себя как надо не осознавшая, многому предстоит ещё сбыться и прошлым тоже стать, прибавиться к ней, — но уже она чувствует её в себе, и с этим жить, теперь уж всегда.
Но вот прожила же столько — и неужто всё, было и сплыло? И перестало быть, жить? На память людскую, по слову крёстной, надёжа как на ёжа, забыли — и как не было… Но почему-то не верится в это, и не по молодости, не по девчоночьим своим надеждам бездумным вчерашним только; иначе, кажется ей, нарушится что-то непоправимо в мире, весь он перекосится в сторону этого самого будущего, непонятного, мутного, как неперебродившее сусло, равновесие потеряет и смысл… что толку жить, не приращивая собою живого, только умершее заменяя? Чего ради мёртвое на мёртвое громоздить, его и так тут с излишком великим, ночью глянешь на небо — дух перехватывает, душу…