Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И вдруг эскапады сына. Собственно, удивляться тут нечему. Этого следовало ожидать. Ведь все, что Конни публиковал в Сети, о чем он болтал в чате, что пропагандировал на своем сервере, было в конечном счете не менее убийственно, чем те выстрелы, которые прозвучали на берегу Шверинского озера. И вот теперь он сидел в тюрьме для несовершеннолетних, пользовался авторитетом благодаря победам в настольном теннисе и своему руководству компьютерными курсами, мог гордиться хорошим аттестатом зрелости, даже получил, как шепнула мне мать, ряд интересных предложений от некоторых предпринимателей: речь шла о работе, связанной с новыми электронными технологиями. Похоже, он видел для себя будущее в новом веке, выглядел бодрым, говорил довольно разумные вещи, продолжал держать свое знамя, пусть даже в виде маленьких флажков. «Все это плохо кончится», — сумбурно думал я и стал искать, к кому обратиться за советом.
Пребывая в полном замешательстве, я начал с тети Йенни. Старая дама, слегка подрагивая головой, внимательно выслушала в своей игрушечной квартирке все, о чем я более или менее искренне поведал ей. С ней можно было выговориться. К подобного рода откровениям она привыкла, видимо, с юных лет. После того как я прокрутил мою шарманку, она, явив свою примерзшую к губам улыбку, сказала: «Это скверна ищет выхода наружу. У твоей матери Туллы, подруги моих детских лет, такая же проблема. Как часто, будучи ребенком, я страдала от ее выходок. И мой приемный отец, удочеривший меня — а ведь, говорят, я чистокровная цыганка, что было тогда большим секретом, — этот чудаковатый штудиенрат Бруннис, фамилию которого я теперь ношу, тоже пострадал от Туллы. С ее стороны это было всего лишь озорством. Только кончилось оно плохо… По ее доносу папу Брунни забрали… Он попал в концлагерь Штутхоф… Правда, потом с Туллой почти все поправилось. Ты бы поговорил с ней о своих проблемах. Тулла на собственном примере знает, до чего сильно способен измениться человек…»
Итак, я махнул из Берлина по магистрали А-24 До развилки, где повернул на Шверин. Да-да, состоялся разговор с матерью, насколько с ней вообще можно говорить о моих размышлениях, вечно расходящихся с ее мнением. Мы сидели на балконе одиннадцатого этажа отремонтированного панельного здания по адресу Гагаринштрассе. с балкона открывался вид на телевизионную вышку; внизу все еще стоял бронзовый Ленин, устремивший свой взор на Запад. В квартире ничего не переменилось, хотя за последнее время мать вновь вернулась к вере своих детских лет. Она сделалась католичкой, устроила в уголке гостиной подобие домашнего алтаря, где между свечами и искусственными цветами — белыми лилиями — стояли иконки Девы Марии, а рядом в странном соседстве находился портрет товарища Сталина в белом кителе, мирно покуривающего свою трубку. Пялиться на алтарь и ничего не говорить было трудно.
Я принес матери ее любимые лакомства — миндальное пирожное и маковый рулет. Едва я уселся, не зная, с чего начать, она сказала: «За нашего Конрадхена особо не беспокойся. Пусть отсидит свое за то, что натворил. Когда выйдет, станет настоящим радикалом, какой я была когда-то, когда мои же товарищи по партии обзывали меня единственной правоверной сталинисткой. Ничего страшного с ним больше не случится. Над нашим Конрадхеном всегда парил ангел-хранитель…»
Последовал «отсутствующий взгляд», потом этот взгляд сделался вполне нормальным, и она подтвердила слова своей подруги Йенни, которая опять обнаружила верное чутье: «То, что у нас в голове, внутри таится, вся скверна должна выйти наружу…»
Нет, от матери в этом деле совета ждать не приходится. Ум у нее короток, как ее белые волосы, Так к кому же обратиться? Может, к Габи?
Я вновь отправился по уже привычному маршруту из Шверина в Мёльн, где меня, как всякий раз, когда я приезжал сюда, поразила скромная прелесть этого городка, история которого связана с Тилем Уленшпигелем, чьи проделки вряд ли пришлись бы нынешним горожанам по вкусу. У моей бывшей благоверной теперь завелся друг, по ее словам, «очень милый, деликатный и ранимый человек», поэтому мы встретились с ней в соседнем Ратцебурге, чтобы отобедать — она заказала вегетарианское блюдо, я шницель — в ресторане «Зеехоф» с видом на озеро с его лебедями, утками и неутомимым нырком.
Предварив разговор фразой «Видит Бог, я не хочу тебя обидеть» и возложив затем на меня всю ответственность за произошедшее с сыном, она сказала: «Сам знаешь, я уже давно не могу достучаться до него. Он замыкается. Он просто невосприимчив к проявлениям любви и подобным вещам. Сейчас я пришла к убеждению, что он вконец испорчен до самого нутра, до самого мозга костей. Достаточно взглянуть на твою мать, чтобы догадаться, какое наследство он мог получить от нее через её сынка. И тут уже ничего не изменишь. Кстати, во время моего последнего посещения твой сын отказался от меня».
По ее намекам, она собиралась начать новую жизнь со своим другом, «добросердечным, умным и вполне нормальным человеком». Она, дескать, «заслужила этот шанс» после всего, что ей пришлось пережить. «Представь себе, Пауль, я наконец даже нашла в себе силы бросить курить». От десерта мы отказались. Проявив чуткость, я не стал доставать сигарету. Бывшая супруга настояла на том, чтобы каждый расплатился за себя.
Попытка переговорить с Рози, преданной подружкой моего сына, хотя и представляется мне задним числом смешной, однако кое-что она мне прояснила в дальнейших событиях. Уже на следующий день, который совпал с посетительским днем, мы встретились с ней в одном из кафе Нойштрелица сразу после того, как она повидалась с Конни. Глаза ее уже не были заплаканы. Распущенные волосы она теперь собрала в пучок. Ее постоянная готовность к самопожертвованию сочеталась с внешней собранностью. Даже руки, которые раньше тщетно пытались найти себе место, теперь спокойно лежали на столе, кулачки были сжаты. Она сказала: «Что вы будете делать как отец — это ваша проблема. Я же всегда знала, что Конни хороший, и не разуверюсь в нем, что бы ни произошло; он очень сильный, с его силы нужно брать пример. Не я одна твердо, очень твердо верю в него, причем речь идет не только о его взглядах».
Я согласился с тем, что в Конни есть хорошая основа. Я, мол, и сам верю в это. Мне хотелось сказать больше, но прозвучали слова, как бы завершавшие разговор: «Зло не в нем, а в самом нашем мире». Но тут подошло время подавать заявку на мое посещение тюрьмы для несовершеннолетних.
Мне впервые разрешили посетить его камеру. Было сказано, что за хорошее поведение и образцовую социальную активность для Конрада Покрифке сделано исключение. Его сокамерники отсутствовали; они, как мне пояснили, работали в саду. Конни ожидал меня в своем уголке.
Тюрьма была довольно ветхим сооружением, но, по слухам, сейчас разрабатывался проект современного здания. Я вроде бы подготовился к любым неожиданностям, но все-таки опасался от сына каких-либо сюрпризов.
Войдя, я увидел поначалу только заляпанные стены; он сидел за столом в своем норвежском пуловере, сказал, не поднимая глаз: «Ну что, папа?»
Неопределенным жестом сын, вдруг назвавший меня «папой», указал на книжную полку, рядом с которой — чего я не заметил сразу — было пусто, исчезли все заключенные в рамки фотографии: снимок Вольфганга, называвшего себя Давидом, оба портрета молодого и старого Франкфуртера, обе фотографии, приписываемые командиру подлодки Маринеско. Я пробежал глазами по корешкам книг на полке: как и следовало ожидать, много истории, кое-что о новых электронных технологиях и между ними два томика Кафки.