Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В словесной реальности уже с античности в изобилии имеются представления образованного мира об идеальном государстве, и в них власть знания отождествляется с властью политической. Так или иначе нам рисуют владычество мудрецов: начиная от трактата Платона с его правителями-философами и до многочисленных утопий и антиутопий Нового времени, с собственно «Утопии» Томаса Мора и его «протофилархами» из числа ученых, и далее, вроде того же Солнечного города Кампанеллы, Новой Атлантиды Фрэнсиса Бэкона и т. п. Не отставали и наши: русская утопия как жанр вообще сформировалась в эпоху Просвещения и насыщена соответствующими отсылками. Особенностью, отмечаемой историками культуры, была разве что проекция воображаемой реальности не на выдуманные острова, а на саму Российскую империю. Как, например, у одного из типичных чудаков XVIII столетия, авантюриста Ивана Тревогина, посаженного в Бастилию мнимого «кронпринца Голкондского царства» с его выдуманной «Империей знаний»: «Император же империи знаний, его совет, библиотеки, кунсткаморы и прочия вещи находятся», – где бы вы думали? никогда не догадаетесь, – «в Украине в Харькове, следовательно вся империя знаний состоит точно под покровительством Российского скипетра» (1783).
Со становлением государства Нового времени, которое отличает отвлеченный, безличный характер власти и делегирование полномочий чиновникам и группам привилегированных сословий, допущенным к публичной политике, у людей знания появляются новые возможности и рамки для участия во власти. С раннего Нового времени, когда научное знание становится востребованным государством, а наука включается в число государственных структур, власть знания на службе государству сосуществует с наднациональными образованиями, которыми славны гуманизм и Просвещение, всеми этими республиками письмен, res publica literaria. Их статус и полномочия эфемерны, но зато не имеют никаких границ, чем превосходят власть, организованную по территориальному принципу. И современниками, и исследователями они соотносятся с идеальными государствами будущего, где уже реализовано многое из того, до чего реальным государствам еще далеко, где есть единый язык и отсутствуют войны. В такой форме европейского/мирового общественного мнения власть знаек остается, несмотря на все разочарования и рассеянные иллюзии, легитимной и эффективной и до сих пор.
Что же касается территориальных, национальных образований – насколько исторически реально существование прямой политической власти знаек, «интеллигентного государства» (Staat der Intelligenz)? Само это выражение приписывают Гегелю в отношении Пруссии. Положим, буквально такого он не говорил, но действительно написал на полях своей лекции: «Мы вообще теперь так далеко пошли вперед что можем признавать лишь идеи и то, что получает оправдание перед нашим разумом; Пруссия построена на разумных началах интеллигенции (auf Intelligenz gebaut)». И воспламеняясь от горящих глаз своей аудитории в Гейдельберге, пророчествовал ex cathedra: «Встретим же вместе утреннюю зарю лучшего времени, когда дух сможет обрести место и почву для собственного царства, в котором умы и сердца поднимутся выше интересов сегодняшнего дня и будут восприимчивы к истинному, вечному и божественному, будут способны постичь высшее». Entendons-nous, под «мы» грядущего царства духа понимается не человечество вообще, а именно немцы. Ну вот с них и начнем.
Если представлять русскую интеллигенцию воплощением антигосударственности, то на другом конце шкалы окажутся немецкие «мандарины». Это сочетание восходит к исследованиям Макса Вебера о типах господства: особую роль в них играют образованные элиты (Literaten): христианские клирики, индуистские брахманы или вот конфуцианские мандарины. Американский историк Фриц Рингер – о нем уже шла речь – применил этот термин к слою, к которому принадлежал сам Макс Вебер, академической элите кайзеровской Германии. Лицо образованного бюргерства определяли государственные служащие, а не «свободные профессии». И принадлежность к интеллигенции наряду с «выдающимся образованием» зависела, по словам того же Гегеля, от «государственного сознания».
Не следует забывать, что по изначальной задумке творцов немецкой системы образования государство – не более чем «душеприказчик нации, пока та не сможет свободно взять в свои руки решение ее собственных проблем». В судьбоносном 1848 году казалось, что вот он, этот момент: «то, что единодушно и неотступно потребуют образованные люди нации, обязательно свершится». В немецком лексиконе этой эпохи неслучайно появляются «интеллектуалы» (Intellektuelle), обозначающие выдающиеся фигуры либеральной буржуазии. Звездный час веры в прогресс «образованных» наступает с созывом «профессорского парламента», как называли Национальное собрание во франкфуртской Паульскирхе. Либерально-демократические фракции этого первого общегерманского парламента на три четверти состояли из дипломированной элиты (550 из 830 депутатов). Миссией образованных полагается либеральная эволюция, которая должна обеспечить переход между крайностями деспотизма и охлократии.
Но чреда неудач либералов сначала в 1848‐м, а затем в 1862‐м и 1871‐м надолго оттесняют интеллектуалов типа Теодора Моммзена или Рудольфа фон Вирхова на обочину образованного бюргерства. Лицо слоя во второй половине века определяют не они. С победой революции сверху и «реальной политики» в духе Бисмарка эстетическая утопия постепенно превращается в прогосударственную идеологию, в которой и выращены «немецкие мандарины». В своем законченном воплощении это ординарный профессор университета, воспринимаемый современниками как «совершенный, возвышенный в своей простоте, хотя и несколько односторонне развитый род людей». По статусу профессор – чиновник, в немецкой табели о рангах занимавший место государственного советника 3‐го или 4‐го класса. Наряду с символическими благами его душу грели материальные: ординарный профессор – одна из наиболее высокооплачиваемых должностей государственного бюджета. Доходы увеличивались пропорционально популярности, включая плату студентов за экзамены, гонорар за внеучебные лекции и публикации. Для многих поколений образованного бюргерства ординарная профессура – предел мечтаний, в сравнении с экстраординарными коллегами, особенно приват-доцентами, не имевшими статуса и оклада госслужащих. Вся деятельность профессора окружена символикой небожителя в храме образования. Все поддерживает этот ореол: его академическая мантия (талар), строго дозированное общение с ним (Sprechstunden), весь его стиль жизни. Это местный царь и бог, авторитарный владыка факультетов (институтов), повелитель массы ассистентов.
Но за все надо платить: как замечает российский рецензент книги Рингера, «социальный контракт профессоров и государства основан на обмене свобод политических на свободы академические». «Вылепление» превращается в безусловное «прилепление» к государству. А в худшем случае и в придыхание верноподданных перед «Герр д-р фон Штат», в школьные песенки на торжественных построениях типа «Heil dem Staat, wo man gute Schulen hat» («Слава государству, в котором есть хорошие школы»). Трансформация этой «славы» в «хайль» другому режиму уже вопрос времени.
Во Франции проблемы образованного слоя в отношениях к государству схожи с немецкими, но траектория отлична. Основы современной образовательной модели заложены, как и многое другое, Наполеоном. Попытки образованного либерального центра воплотить после революционных лет на практике политические претензии философов Просвещения, превратить образованного человека из критика в соустроителя государства (philosophe-administrateur) быстро закончились. Наполеон окрестил претендентов на «философскую политику» и проповедь общественной морали словечком, которое для него звучало презрительно – идеологи – и расформировал в качестве символического жеста «класс морали и политики» в Институте Франции. Учрежденные Наполеоном «университеты» кроме названия имели мало общего с немецкими, живо напоминая военную организацию. Ее место несамостоятельно: в нереализованном проекте центра имперского Парижа на Марсовом поле «дворцу имперского университета» и домам для престарелых профессоров отводилось место рядом с казармами и складами акцизных товаров. Подчиненные суровой дисциплине, университетские преподаватели наполеоновской системы должны были жить с общим столом и в общих домах внутри учебных заведений. И хотя подобный аскетический образ жизни постепенно стал анахронизмом, для этой касты и далее типичен закрытый круг общения; университетское сословие далеко от претензий на роль духовных лидеров нации, и общественно значимой фигурой во Франции долго оставался свободный писатель или журналист.