Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Надо, говорю!
Слива машинально свернулся под тулупом и замер на теплых кирпичах. Звуки затихли, и свет погас в его глазах.
Когда он снова зажегся, очнувшийся Слива с удивлением понял, что совершенно здоров, хоть и слаб. Горячие кирпичи словно пропекли его, а спирт все еще грел изнутри, мягко шумел в голове. Во рту пересохло, он лежал весь мокрый от пота и слушал, как хозяйничает на кухне Люба.
– Люба, а можно мне штаны и тельник? – прокашлявшись, попросил он.
– Водички, может, заодно? – Люба подала одежду.
Полутрезвый Слива не сразу отвел взгляд от ее лица:
– Хорошо бы…
От воды он снова слегка запьянел, но быстро оделся и слез с печи. Сел у стола на лавку. Люба сняла с плиты чайник, налила в стакан какого-то пахучего настоя и подвинула Сливе на блюдце.
– Марь Михална просила заварить и дать, как проснетесь, – сказала она.
– Люба, давай на «ты», – неожиданно даже для себя самого предложил Слива и от страха залпом хватанул сразу полстакана настоя. – Гадость какая!
Он сморщился, собрав лицо в печеное яблоко, и Люба тихо рассмеялась:
– Хорошо, давай! Как самочувствие?
– Ничего вроде. Что это?
– Не знаю, но она отравы не подсунет. Наоборот, всегда помогает.
– Что же она сама не зашла? – Слива почувствовал, что голова его начинает кружиться, а Любино лицо уплывает куда-то в сторону. – Тогда хоть предупредила бы, что много нельзя!
– Она к Николаичу никогда не заходит. Еще с молодости, Митя говорит.
– А чего так?
– Богохульником его считает. А может, еще почему, мало ли?
Уши и щеки Сливы, а также кисти рук и ступни его зажгло изнутри, но он ощутил необыкновенную легкость во всем теле, какую-то теплую и яркую радость. Люба показалась ему сейчас еще красивее, чем обычно, и ему ужасно захотелось сказать ей об этом, так что он едва сдержался…
– Богохульник он еще тот, – согласился Слива.
– Это как поглядеть, – мягко возразила Люба. – Вот мне тоже кажется, что если и есть Бог, то ему не до нас. Он сам по себе, а мы сами.
Слива промолчал. Радость его все росла, и спорить с Любой он не стал.
– Долго я спал? – спросил он наконец.
– Вечер уже, – ответила Люба, – мужики недавно этих горе-рыбаков привезли вместе с их лодкой. Водкой их сейчас отпаивают. Те счастливые! Как заново родились. Слава, не желаешь супчика куриного?
Люба достала из печи кастрюльку. Слива собрался уже поймать ее руку, чтобы расцеловать, но вместо этого взял в руки себя, пробормотав только:
– Не отказался бы…
– Олег этот мужа моего знает и Николаича тоже, да и они его. – Рассказывая, Люба налила в миску супу и дала Сливе ложку и хлеб. – А молоденький сидит, носом хлюпает и все рвется Робинзона найти.
– Не надо бы ему меня искать…
– Не переживай, дядя Вова уже сказал им, что ты опять уехал сети сторожить, они даже думать о них боятся. А молодой этот, Колька, на свадьбу хочет тебя пригласить. Самый, говорит, дорогой гость будет! Венчаться он, видите ли, надумал.
– Венчаться – это хорошо. – Слива хлебал горячий суп и счастливо улыбался. – Это правильно!
– И ты, Славочка, туда же, – усмехнулась Люба. – Это ж просто обряд! Главное ведь не это и не штамп, а…
– А что?
– Любовь, вот что! – Люба вызывающе взглянула на него. – И уважение. Вот ты, дорогой, венчался с женой?
– Нет, не венчался, сейчас жалею. Жена моя, как и ты, тоже красивая, и пальца ей в рот опять же не клади. Такая же Фома неверующая, руку откусит.
Люба отмахнулась. Слива помолчал, размышляя, и продолжил:
– Эх, утихло бы тут все к весне, поехал бы я в город. На зиму не поедешь – кантоваться негде. Нашел бы ее… А вдруг она уже с кем-нибудь другим?
– Вы, что ли, разведены?
– Не знаю… Пил я, на суды не ходил.
– Ну, будем надеяться, что нет.
– Повинился бы, с детьми заодно помирился… Да вот простят ли?
– А ты попробуй!
«…Жили-были в Рымбе старик со старухой, дед Прокоп да баба Марфа. Жили они на краю деревни, в избе возле кузницы, Прокоп ведь кузнецом весь век работал, пока не одряхлел, пока при Павле с завода не списали. К старости из могучего битюга усох он в мерина мосластого. Ссутулился, морщинами растрескался, глаза ввалились, борода побелела. Одни только кулачищи и остались. Черные, узловатые, пальцы в пятерне под кувалду согнуты.
Жена его Марфа с юности пигалицей была, а теперь и вовсе маленькой и худенькой сделалась. Зато все такая же шустрая, везде успевает, как молодая. Как раньше хозяйство вела, большухой у свекра была, так и сейчас ни минуты не сидит. То у печи, то в хлеву, то в огороде. Жаль, что силы уж не те, вместо коровы пришлось козу завести. Да и видеть плохо стала. Чтобы нитку вдеть в иголку, надо деда попросить. Тот хоть тугоухий от старости и руки гудят от кузнечной работы, но глаз еще острый.
Тяжелые нынче настали времена, конец века. Они, времена эти, никогда легкими в Рымбе не были, но как матушка-царица померла да как сел на трон сынок ее нелюбимый Павлуша, так конец света и приблизился. И вроде бы мужику послабление вышло, барщину в три дня ужали, а заводчик слышать этого не хочет, царского указу не слушается. За жалобы – кнут, за провинности – колодки. С такими реформами народишка в деревне и вовсе не осталось. Кто в теплые губернии подался, кто в город, а кто безвестно сшел. Избы впусте стоят, как при смуте.
Все почему? Не хозяин государь своему слову. И не потому, что от него отказывается, а потому, что не имеет сил его держать. Подданных всех сословий против себя настроил. Дворян вольностей лишил, армию замуштровал, купцам воздуху убавил. Крестьян разбазарил-раздарил, всех в итоге обманул, и все шишки на деревню. У нас обычно как в России? Желали улучшения – добились саботажа. Вся держава царем недовольна.
Вот остались Прокоп с Марфой одни во всем доме. Дети выросли, разъехались вместе с внуками. Раз в году, на Троицу, объявятся да в другой раз – на Покров. Бывает изредка и на Пасху, но это если лед к тому растает. Когда подарков привезут, когда урожай соберут, а совсем уж счастье редкое, если похристосуются. Некому у Марфы хозяйство принять, у Прокопа мастерство перенять.
Однажды с этакой печали взял да и выковал Прокоп топор. Хоть силы и не те уже, а расстарался. Решил, видать, себе что-то доказать. Может, то, что рано еще списывать его на живодерню. Или Марфу удивить хотел, обрадовать. Но скорее всего, старый топор где-то оставил, а то и вовсе потерял, но где, не может вспомнить. Память, она ведь, как слух или как зрение, острее не становится.