Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Вот тогда-то дверь тихо приоткрылась, и я увидел на пороге одну из сестер-голландок, живущих этажом выше. Она тихо стояла, прижав руки к груди.
— Бедный, бедный мой! — проговорила она, приближаясь и разводя руки, будто собиралась заключить меня в объятия. — Ну пожалуйста, не принимайте все так близко к сердцу! Я знаю, как вам тяжело… это ужасно. Но они вернутся.
От ласковых слов слезы полились еще сильнее. Голландка обняла-таки меня и поцеловала в обе щеки. Я не сопротивлялся. Она взяла меня за руки, подвела к кровати, села на нее и потянула меня за собой.
Несмотря на всю глубину горя, я не мог не обратить внимание на неряшливость ее одежды. Поверх мятой пижамы — та, очевидно, не снималась и днем — она накинула замызганный халатик. Чулки сползли на обеих ногах, шпильки болтаются и вот-вот выпадут из копны спутанных волос. Но эта неряха была неподдельно взволнована и искренне переживала за меня.
Положив одну руку мне на плечо, она мягко и как могла тактично сказала, что давно уже знала, что готовится.
— Но у меня не было другого выхода, как только держать язык за зубами, — заключила голландка.
Она помолчала из уважения к очередному всплеску моего отчаяния. А потом стала уверять, что Мона любит меня.
— Не сомневайтесь, она вас очень любит.
Я уже открыл было рот, чтобы не согласиться с ней, но тут снова бесшумно распахнулась дверь, и на пороге выросла вторая сестра. Эта была значительно опрятнее, да и внешне получше. Подойдя к нам, она произнесла несколько слов в утешение и села на кровать по другую сторону. Обе держали меня за руки. Ну и зрелище!
Какое внимание! Может, они боялись, что я пущу себе пулю в лоб? Вновь и вновь сестры повторяли, что все свершилось мне во благо. Надо только запастись терпением. В конце концов все образуется. Это неизбежно, говорили они. Почему? Да потому, что я хороший человек. Просто Бог испытывает меня.
— Нам часто хотелось спуститься и утешить вас, — сказала одна из них, — но мы боялись влезать в чужие дела. Это, однако, не мешало нам чувствовать вашу боль. Мы слышали, как, оставшись один, вы мечетесь по комнате. Сердце разрывалось, но что мы могли сделать?
От их сочувствия мне стало не по себе. Я встал с кровати и закурил. Неряха извинилась и вышла.
— Она сейчас вернется, — сказала ее сестра и стала рассказывать об их житье-бытье в Голландии. Что-то в ее рассказе (а может, сам тон?) рассмешило меня. Она восхищенно всплеснула руками:
— Вот видите? Все не так уж плохо. Смеяться ведь вы не разучились.
Смех все больше разбирал меня. Я уже не понимал, смеюсь я или плачу. Но остановиться не мог.
— Все хорошо, все хорошо, — ворковала голландка, прижимая меня к себе. — Положите голову мне на плечо. Вот так. У вас нежное сердце.
Как ни нелепа была ситуация, но плечо голландки оказалось чрезвычайно уютным. А материнское объятие даже вызвало легкое шевеление плоти в брюках.
Тут появилась ее сестра с подносом, на котором стояли графинчик, три рюмки и вазочка с печеньем.
— Вам это поможет, — сказала неряха, разливая шнапс.
Мы чокнулись, словно поздравляли друг друга с неким счастливым событием, и дружно выпили. Вот уж действительно «огненная вода».
— По второй, — тут же изрекла вторая сестра и вновь наполнила рюмки. — Правда, хорошо? Обжигает — это верно. Но и поднимает дух.
В том же бешеном темпе мы пропустили еще по две-три рюмки. И каждый раз кто-нибудь из сестер говорил: «Правда ведь помогает?»
А я даже не понимал, помогает или нет. Внутри у меня, казалось, запылал костер. А потом комната стала вращаться.
— Вам надо прилечь, — заявили голландки и, подхватив меня под руки, уложили на кровать.
Я лежал, вытянувшись в полный рост, — беспомощный, как грудной ребенок. Они стащили с меня пиджак, потом рубашку, брюки и туфли. Я даже не сопротивлялся. Как куклу, меня перекатили на бок и засунули под одеяло.
— А сейчас баиньки, — говорили сестры. — Мы вас позже навестим. Когда проснетесь, накормим ужином.
Я закрыл глаза. Вращение усилилось.
— Мы позаботимся о вас, — сказала одна сестра.
— Вам будет хорошо, — сказала другая.
Они покинули комнату на цыпочках.
Я проснулся на рассвете. Слышался колокольный звон. (Помнится, мать говорила, что я родился как раз в это время, под звон церковных колоколов.) Встав, я перечитал записку. Теперь они давно уже в открытом море. Хотелось есть. Увидев на полу кусок творожного пудинга, я с жадностью его съел. Впрочем, жажда мучила меня еще больше голода. Я залпом выпил несколько стаканов воды. Голова слегка побаливала, и я вернулся в постель, но заснуть больше не смог. Когда совсем рассвело, я окончательно поднялся, оделся и вышел на улицу. Лучше уж ходить, чем лежать и страдать. Буду идти вперед и вперед, пока не упаду.
Мой план не удался. Мысли продолжали терзать меня в любом состоянии — даже крайней усталости. Я был маниакально сосредоточен на том, что все мое существо отказывалось принять.
Не помню, как провел оставшуюся часть дня. В памяти осталась только головная боль, которая неумолимо нарастала. Ничто не помогало. Боль не заключалась внутри меня, я сам был этой болью. Ходячей болью, болью, способной говорить. Самым разумным было бы отправиться прямиком на скотобойню и упросить забойщиков разделаться со мной, как с быком. Садануть промеж глаз что есть силы. Может, тогда эта невыносимая боль уйдет?
Утром в понедельник я явился на службу в обычное время. Тони не было — я прождал его битый час. Когда же он появился, то пристально вгляделся в меня и сразу спросил:
— Что стряслось?
В нескольких словах я обрисовал положение. Этот добряк принял мои неприятности близко к сердцу.
— Слушай, пойдем выпьем. Никаких срочных дел, похоже, не предвидится. Можно не волноваться.
Мы выпили по паре рюмок, а потом сытно пообедали. После хорошего обеда как не выкурить дорогую сигару? За все время Тони не произнес ни слова упрека в адрес Моны.
Только когда мы вернулись на службу, он позволил себе осторожно высказаться:
— Все это выше моего понимания, Генри. У меня куча проблем, но они совсем из другой оперы.
Он еще раз перечислил мои обязанности.
— Завтра я представлю тебя коллегам. — (Подразумевалось: когда ты вновь обретешь форму.) Он прибавил, что не сомневается: я с ними полажу.
Прошел день, за ним — другой.
Постепенно я перезнакомился со всеми служащими конторы, все они оказались скучными приспособленцами и ждали пенсии как венца безупречной службы. Почти все были родом из Бруклина, заурядны и неинтересны, а говорили на своеобразном бруклинском жаргоне. И все как один старались мне помочь.