Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, из-за упомянутой выше кровати я однажды попал в неловкое положение. Уже в конце нашего пребывания в Гренобле как-то стихийно возникли посиделки с французскими студентами неподалеку от дома, где я жил. К середине ночи, когда выпивка кончилась, я вспомнил, что у меня в чемодане, по советской привычке задвинутом под ту самую кровать, сохранилась бутылка «Столичной». Моя соседка по столу, французская переводчица Даниель, яркая брюнетка в умопомрачительной «мини», взялась подвезти меня на своей микролитражке. Шел дождь. Мы с ней прошли через залитые водой дорожки сада к задней двери, ведущей прямо в мою комнату. Хозяева спали. Когда Даниель увидела кровать, то с разбегу прыгнула на нее и стала со смехом отжимать от дождя свои длинные и блестящие волосы. Ее «мини» сдвинулась, высоко обнажив упругие смуглые бедра. Стараясь не смотреть на них, я влез под кровать, вытащил оттуда чемодан и извлек из него бутылку. «Слушай, Саша, – сказала мне она, – давай останемся здесь. Все равно этой бутылки на всех не хватит. А такая кровать и у нас редкость». И тут я смертельно испугался, хорошо проинструктированный нашими славными наставниками об опасности провокаций. Я понял, что через минуту раздвинутся доски потемневшего от времени потолка, и оттуда высунутся объективы телекамер. А потом представители «Сюрте» и других буржуазных спецслужб будут шантажировать меня, склоняя к шпионажу и измене Родине. «Что ты, что ты, – неудобно. Нас же ждут, – забормотал я, отодвинувшись от нее, – надо ехать». В последний день Олимпийских игр, когда мы прощались с нашими французскими друзьями, она подошла ко мне, похлопала ладошкой по щеке и громко при всех сказала: «Дурачьок!»
Помню, что по случаю Олимпийских игр в Гренобле была организована большая выставка замечательного художника Амадео Модильяни. А я как раз тогда увлекался стихами Ахматовой и историей ее романа с Модильяни. Когда мы попали в этот музей, сильно выпивший Янаев, посмотрев на портреты, громко сказал своему дружку Ржанову: «Во, буржуазное искусство, косые рыла малюют и выдают за живопись. Ничего хорошего». И хотя я человек по натуре трусливый и прекрасно понимал, что меня в эту делегацию взяли по случаю и я могу моментально отсюда вылететь, вдруг меня что-то обожгло, и я начал говорить: «Вы, комсомольские дураки, вас посылают сюда… Да это великий художник, великий художник!»
Самое интересное, что подвыпивший Янаев не разозлился на меня, а сказал, насмешливо улыбнувшись: «Саня, чего ты лаешься? Ты объясни, может, мы и поймем?!» И я полчаса держал площадку по поводу гениального художника Модильяни. Я рассказывал историю романа с Ахматовой, потом уже выяснилось, что я передаю, по существу, кинофильм «Монпарнас, 19», посвященный Модильяни. Янаев слушал вполуха, но когда узнал, что Модильяни был алкоголиком и что он спился, то радостно сказал: «Саня! Это же наш человек. Споили сволочи-буржуи гениального художника!» Вечером того же дня он собрал всю нашу советскую делегацию и сказал: «Всем завтра отложить все дела и идти смотреть гениального художника Модильяни. Городницкий очень советует. Тем более что Модильяни – наш человек. Его буржуи споили. Он пьющий, понимаете, он гений!»
В последующие годы мне довелось много раз бывать в Париже, и я всегда сравнивал этот великий город со своими прежними о нем представлениями. Здесь ты встречаешь в реалиях многие вещи, которые узнавал прежде из книг Гюго, Дюма, Мериме, Стендаля и Мопассана. Помню, что в Омске, в голодные годы эвакуации, я увлекался биографией Наполеона Бонапарта. Все мальчишки тогда, по-видимому, увлекались фигурой этого великого полководца! Я много раз перечитывал замечательную книгу академика Тарле «Наполеон». И это детское увлечение Наполеоном сохранилось на долгие годы. Поэтому, когда уже в зрелом возрасте я в Париже попал во Дворец Инвалидов, где похоронен Наполеон и его знаменитые маршалы, перед моими глазами снова прошла эпоха Наполеоновских войн, вызвавшая острую ностальгию по самому себе. Кстати, в этом же Дворце Инвалидов, где все говорит о победных сражениях, в числе которых есть Бородино, и о воинской славе Франции, я, неожиданно для себя, нашел на серой стене надгробные надписи на иврите. Выяснилось, что здесь похоронены солдаты-евреи, которые сражались за Францию в Первой мировой войне 1914–1918 годов.
В каждый мой приезд Париж поворачивался ко мне какой-то новой стороной, однако всегда оставался не имперским городом, символом громких военных побед и кровавых революций, каким стремились представить его архитекторы, а прежде всего городом поэтов и художников, вечным городом влюбленных.
Один из главных символов Парижа – старинный Люксембургский сад, оазис посреди шумного, не смолкающего ни днем ни ночью города. Этот сад существует как бы сам по себе. Там старинный дворец, многочисленные кафе, стоят скамейки, на которых сидят люди разного возраста. Особенно хорош этот сад в два времени года – весной и багряной парижской осенью. В апреле и мае, в период студенческих сессий, Люксембургский сад буквально наполнен праздными студентами.