Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Без сомнения, эта улица была такая прямая и длинная, потому что шла параллельно прибрежному шоссе: иногда Биральбо слышал шум машин совсем близко и чувствовал на лице легкое прикосновение бриза. Одинаковые ограды вилл в конце концов вывели его к болотистому пустырю, где на фоне атласно-черного неба вырисовывались леса строящегося дома. По одну сторону от него виднелось шоссе, а за ним — маяк и морская бездна. Стараясь, чтобы фары машин не слишком освещали его, он пошел не по обочине, а почти по самому краю обрыва. Где-то там, внизу, взлетала, разбиваясь о скалы, и сверкала пена, и он решил не смотреть туда, потому что его пугало то, какое действие оказывал на него этот вид: глубина завораживала и как будто звала к себе. Маяк освещал округу ясно, как огромная летняя желтая луна; вращающийся многоугольный луч, пробегая мимо, множил его тень и, затухая, сбивал с толку. Склонив голову и опустив руки в карманы, Биральбо брел с упорством уличного бродяги. У него не было иной защиты от ледяного морского ветра, кроме поднятого воротника пиджака. Отойдя уже очень далеко от маяка, над кронами сосен он различил силуэт дома, о котором говорил Билли Сван. Длинная ограда, не видная с шоссе, подальше приоткрытая калитка и табличка с названием: «Quinta dos Lobos».
Он вошел, боясь услышать собачий лай. Легонько толкнул калитку, она тихо отворилась; единственный звук в мутном саду — шорох его собственных шагов по гравию дорожки. Он увидел башенку, небольшую веранду с колоннами, в одном из окон горел свет. Остановился перед дверью с тем же ощущением пустоты и предела, которое уже было у него на площадке поезда и на краю морского обрыва. Он нажал на кнопку звонка. Ничего не произошло. Он нажал снова. На этот раз послышался звук, где-то очень далеко, в глубине дома. Потом опять все стихло, только ветер продолжал шуметь в деревьях, но он был уверен, что слышал шаги и что кто-то стоит, притаившись за дверью. «Лукреция, — позвал он, словно шепча на ухо, чтобы разбудить, — Лукреция».
Я не могу вообразить ни лицо, которое Биральбо перед собой увидел тогда, ни их первое узнавание или ласку; я не только никогда не видел их вместе, но даже представить себе этого не мог: их объединяло, а может, и до сих пор объединяет что-то, в чем есть некая тайна. У их встреч никогда не было свидетелей, даже тогда, когда необходимость скрываться исчезла: а если даже кто-нибудь, кого я не знаю, был с ними или случайно застал бы их в одном из тех баров и отелей, где они назначали тайные свидания в Сан-Себастьяне, я уверен, что он не мог бы заметить ничего из действительно принадлежащего им — ни сплетения слов и жестов, ни стыда и страсти. Ведь они всегда считали, что не заслуживают друг друга, и никогда не хотели иметь и не имели ничего, кроме самих себя, кроме общей невидимой внутренней империи, в которой они почти никогда не жили, но от которой не могли отказаться: ее границы окружали их так же неизбежно, как кожа или запах тела. Едва взглянув друг на друга, они уже принадлежали друг другу — так моментально узнают свое отражение в зеркале.
На мгновение они застыли, каждый со своей стороны порога, не обнимаясь, не говоря ни слова, как будто увидев перед собой совсем не того, кого ожидали. Лукреция, еще более красивая и высокая, чем прежде, почти незнакомая, с очень короткой стрижкой, в шелковой блузке, широко распахнула дверь, чтобы разглядеть его на свету, и позвала войти. Быть может, поначалу их разделяло расстояние, чуть согретое не общими воспоминаниями, а той трусливой и жадной вежливостью, которая столько раз делала их чужими, когда одного слова или мимолетной ласки было бы достаточно, чтобы признать друг друга.
Что случилось? — спросила Лукреция. — Что у тебя с лицом?
— Тебе нужно уезжать отсюда. — Прикоснувшись ко лбу, Биральбо почувствовал ее руку: она убирала волосы, чтобы осмотреть рану. — Эти люди ищут тебя. Если ты останешься здесь, они тебя очень скоро найдут.
— У тебя губа разбита. — Лукреция ощупывала его лицо, а он не чувствовал прикосновения кончиков ее пальцев. Он вдыхал запах ее волос, видел очень близко цвет ее глаз, но все это доходило до него из головокружительного далека: стоило ему пошевельнуться, сделать шаг, и он бы рухнул на пол. — Ты дрожишь. Давай, обопрись на меня.
— Дай мне чего-нибудь выпить. И сигарету. Курить хочу — просто умираю. А сигареты я оставил в пальто. И револьвер. Вот же идиотизм!
— Какой револьвер? Нет, не говори ничего. Обопрись на меня.
— Револьвер Малькольма. Он хотел застрелить меня, а я у него отобрал эту штуку. Очень глупо вышло.
Окружающее он осознавал как-то дробно, в коротких вспышках ясности, выхватывающих его из оцепенения. Стоило закрыть глаза, он снова оказывался в поезде, и накатывал страх, что сейчас его одолеет головокружение. Идя, опираясь на плечо Лукреции, он вдруг увидел себя в зеркале и испугался своего перепачканного кровью лица и красноватой каймы вокруг зрачков. Лукреция помогла ему лечь на диван в почти пустой комнате, где горел камин. Биральбо открыл глаза, а Лукреции уже не было. Потом он увидел, как она возвращается с бутылкой и двумя стаканами. Лукреция опустилась на колени рядом с ним, обтерла ему лицо влажным полотенцем, потом вставила сигарету в губы.
— Это Малькольм сделал?
— Нет, я просто на что-то упал. На какую-то железку. А может, и он меня толкнул. Там было темно. Черт знает. Я то падал, то вставал, а он все время пытался мне врезать. Бедняга Малькольм. Он был бешенстве, хотел разорвать меня на куски. Он безумно тебя любил.
— А сейчас он где?
— На том свете, полагаю. Между рельсов, если что-то осталось. Я слышал