Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Приступаю к погружению в бездну. — Толстова-Кац извлекла пакетик с порошком горчичного цвета. Бросила щепоть в огонь свечи. Пламя из желто-белого превратилось в ослепительно-зеленое, вспыхнуло дымно-красным, оделось нежно-лиловым, заметалось золотом, багрянцем, пурпурно-алым и черно-синим. В воздухе запахло озоном, альпийскими снегами, садовыми розами, благовониями востока, сквозь которые потянуло серным сквознячком преисподней, сладковатым запахом тления. Сова радостно взирала на многоцветное пламя глазами певца Леонтьева, поющего знаменитую песню о Казанове. Портрет Иосифа Бродского вдруг помутнел, наполнился туманом. Лицо поэта померкло и скрылось в «дыму всесожжения». Из книги стали истекать полупрозрачные невесомые лопасти, будто среди страниц таилась гора самоцветов.
— Кто первый? — грозно и повелительно воскликнула жрица. — Ты! — Она указала перстом, затянутым в перчатку, на губернатора Русака, который трусливо сжался, попытался укрыться. Но властный колдовской взгляд поднял его из кресла, и он в трепете приблизился к столу. — Бери и пытай судьбу! — приказала колдунья, протягивая губернатору спицу, увенчанную смуглым гранатом.
Русак, топорща усы в трусливой улыбке, чуть кривляясь и делая вид, что принимает увлекательную игру, несерьезную детскую забаву, положил перед собой книгу. Приставил длинную булавку, впившись пальцами в красное ядрышко граната. Погримасничал напоказ, изображая факира, и с силой погрузил острие в плотную обложку, проталкивая, узкую сталь сквозь толщу страниц. Раздался тонкий вопль, исходивший из лакированной рамки, словно там, за мутной завесой дыма, вопил подстреленный заяц. Собравшиеся вздрогнули, многие побледнели, другие растерянно улыбались. Есаул почувствовал, как узкая разящая боль пронзила его печень, и он схватился за бок, как это делает раненный шпагой. Он был пронзен одной иглой с Иосифом Бродским, висел вместе с ним в пустоте, насаженный на тонкую бесконечную спицу, уходящую в обе стороны мирозданья.
— Запрос послан. Теперь прочитаем ответ. — Толстова-Кац взяла книгу, в которой торчала булавка с красной каплей граната. Слегка встряхнула. Часть страниц распушилась, другая, скрепленная булавкой, оставалась слитной. Колдунья раскрыла книгу на той последней странице, где остановилось острие, удерживая кипу листов. — Булавка укажет стих, острие обозначит ответ. — Толстова-Кац склеротическим пальцем стала гладить страницу, нащупывая выступавшее жало. Нащупала, стала читать:
…И в этом пункте планы Божества
И наше ощущенье униженья
Настолько абсолютно совпадают,
Что за спиною остаются: ночь,
Смердящий зверь, ликующие толпы,
Дома, огни. И Вакх на пустыре…
Все слушали голос колдуньи. Русак стоял подавленный, мучительно улыбался, заискивающе смотрел на колдунью, в чей власти было истолковать сомнамбулический стих, как предсказанье успеха или предупреждение о неминуемой гибели.
— Мой друг. — Колдунья воздела наведенные брови. — Несомненно, что грядущее в вашей жизни событие, связанное с некоторым дискомфортом и потерей достоинства, находится в полном согласии с божественной волей, как об этом гласит стих. Само это событие, скорее всего, случится ночью, но не где-нибудь дома или в укромном месте, а прилюдно, среди возбужденной толпы, быть может, на стадионе, в цирке, на ночном митинге. Здесь будет фигурировать некий зверь, скорее всего, крупный, разъяренный, источающий дух зловонья. Им может быть большая собака, или, положим, медведь, или даже тигр, если действие происходит в цирке. И при этом либо толпа, либо вы сами будете находиться в высокой стадии опьянения, подружитесь с Вакхом.
Русак криво ухмылялся, очень бледный, словно выслушал смертельный диагноз. Отправился на свое место, дергая колючие усы, будто проверял, не снится ли ему все это.
Есаул испытывал головокружение, помещенный в мироздании на тонкой оси, пронзившей его и поэта. Это было свидетельство трагического единства и сходства. Вращаясь в разные стороны, оба двигались вокруг единого центра, придавая устойчивость шаткому миру. Так вертолетные винты, раскручиваясь в противоположных направлениях, сохраняли равновесие летящей машины. Трагедия Иосифа Бродского виделась в том, что он стремился вырвать у бесконечности еще один атом тайны. Сделать его явным, дать ему имя. Назвать неназванное. Поименовать безымянное. Изречь неизреченное.
Есаул был из той же когорты безумцев. Его государственное служение, утопическая мечта, ради которой он совершал злодеяния, жертвовал собой, вовлекал в сражение и творчество соратников, — было единоборством с историей, с ее слепым дурным ходом. Стремление развернуть ее перед тем, как она сбросит Россию в пропасть.
Есаул стоял в тени гардины, наблюдая волшебное действо.
— Кто следующий? — возгласила Толстова-Кац, шевелясь в глубине белоснежного вороха восточных одежд. Сова победно взирала, словно сидела на вершине меловой горы, в которой поблескивали струйки золота. — Быть может, вы, госпожа Стеклярусова?
— Отчего бы и нет, — мадам Стеклярусова, похожая на щебечущую птичку, приблизилась к столу. Выбрала из кипы булавок ту, что была украшена драгоценной каплей аквамарина. Мило улыбалась, зная, что все любуются ее грациозными жестами, ее очаровательным молодым телом, которое она за полчаса до этого подтянула, повернув скрытый между лопаток заветный болтик. С силой вонзила булавку.
В лакированной раме, наполненной дымом, повторился крик, жалобная мольба, истошный зов о помощи. Так, должно быть, кричал худосочный царевич Алексей, воздетый на дыбу перед грозными очами отца, когда палач хлестнул по ребрам беспощадным бичом. Есаул почувствовал колющую боль, которая, как молния, проникла в ключицу, пронзила ребра, остановилась возле сердца. Слабо застонал, хватаясь за стену. Он и Иосиф Бродский трепетали, словно два жука, надетые на единую энтомологическую булавку, силились растворить надкрылья, судорожно шевелили лапками, старались дотянуться усами до стальной иглы.
— Теперь посмотрим, — возгласила Толстова-Кац, поднимая книгу и распуская страницы. Часть листов распушилась, другая была крепко сжата булавкой. Колдунья поводила пальцем, нащупала на странице колючий кончик. Стала читать:
…Черная лента цыганит с ветром.
Странно тебя оставлять нам в этом
Месте, под грудой цветов, в могиле,
Здесь, где люди лежат, как жили:
В вечной своей темноте, в границах;
Разница вся в тишине и в птицах.
Мадам Стеклярусова застенчиво улыбалась.
— Моя дорогая, пусть вас не смущают признаки, дающие основание полагать, что ожидающее вас потрясение произойдет на кладбище, где свищут птицы и где в могилах царит вечная тишина. Черная лента венка со словами прощания, множество поминальных цветов, — хорошенько, о какой могиле может идти речь? — Толстова-Кац была похожа на благожелательную классную даму, экзаменующую выпускницу-отличницу.
— Мне кажется, речь идет о могиле моего незабвенного мужа, куда мы отправимся все вместе по прибытии в Петербург. Конечно, как всегда, встреча с родной могилой причинит мне сладость и боль. Мой муж умер от неизвестной болезни, которую подцепил, общаясь с бушменами в пустыне Калахари. Он был большой путешественник, его именем назван остров западней Африки в Атлантическом океане. Некоторые называют его Святой Еленой. Полагаю, на могиле, которой мы все пойдем поклониться, я еще успею рассказать об этом подробнее, — мадам Стеклярусова, получив «отлично», отправилась на место, где ее молча дожидался верный телохранитель и паж тувинец Тока.