Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но затем забастовочные дни кончились, вызвавши, однако, Манифест 17 октября, пошли погромы и разгромы, местные восстания и местные подавления восстаний. Это кончилось тем, что образовавшийся Петербургский Совет рабочих депутатов был арестован и Хрусталев-Носарь привлечен к суду.
* * *
И вот, сидя у Савенко вечером за чайным столом, я слушал рассказ Хрусталева-Носаря, как его судили:
— Петербург был тогда объявлен на военном положении, и потому меня судил военный суд. Предъявлено мне было обвинение в подготовке вооруженного восстания, за что могла быть смертная казнь. Прокурор прочел обвинительный акт и поставил вопрос, признаю ли я себя виновным в подготовке вооруженного восстания. Я ответил, что не признаю. Прокурор сказал: «Но ведь вы были председателем Совета?» Я сказал, что да, Совет депутатов постановил начать вооруженное восстание, но посмотрите, кто подписал это заявление. Прокурор исполнил мое желание и сказал: «Подписал Троцкий». Это произвело большое впечатление. Прокурор спросил: «Значит, вы не подписывали?» — «Нет». — «Расскажите, почему и как это случилось». Я рассказал. Должен сказать, что Троцкий сделал это умышленно, так как он был на службе у департамента полиции. Властям, конечно, было выгодно расправиться со мною. Поэтому Троцкий в мое отсутствие провел это постановление о вооруженном восстании. Он иначе поступить не мог, так как прекрасно знал мое отношение к вооруженному восстанию. Я начисто отвергал этот способ борьбы. И изобрел всеобщую политическую забастовку как средство сильное, но мирное.
Хрусталев-Носарь отпил глоток чаю и продолжал:
— Надо отдать должное прокуратуре. Прокурор объявил, что он отказывается от обвинения против меня в подготовке вооруженного восстания и обвиняет меня теперь в организации всеобщей политической забастовки. За это деяние смертной казни не полагалось. Вот таким образом я выскочил тогда из петли. Затем нас вместе с Троцким отправили куда-то в Сибирь. Я имел возможность бежать, но Троцкий меня выдал, и тогда я не смог вырваться из заключения. Я сделал побег тайно от Троцкого и очутился в эмиграции.
* * *
Во время войны, примерно в 1916 году, было объявлено нечто вроде амнистии эмигрантам, находившимся за границей. Быть может, Хрусталев-Носарь не понял хорошо, а может быть, его в данном случае обманули, но, словом, когда он вернулся в Россию, посадили в тюрьму.
* * *
В первый раз я его увидел в февральские дни. Тогда Государственная Дума (Таврический дворец) была переполнена тысячами людей, среди которых продвигаться очень трудно. Я пробивался с трудом, и недалеко от меня таким же образом, расталкивая толпу, двигался Милюков.
Вдруг между Милюковым и мною вырос высокий человек растрепанного вида. Он, узнав Милюкова, стал кричать:
— Павел Николаевич, подойдите ко мне. Я восемь месяцев сидел в тюрьме. Ничего не знаю. Что происходит?
Они соединились, стали разговаривать, а я продолжал пробираться дальше. И вот только сейчас «соединился» с Хрусталевым-Носарем у Савенко.
* * *
Дальнейшая судьба Хрусталева-Носаря была такова. Осмотревшись, он убедился, что ему в Петербурге делать нечего. Он отправился на юг, но не на Полтавщину, а на Переяславщину, где он по самой что ни на есть «четыреххвостке» прошел в председатели Переяславского уездного земства. Там он снова развернул свои организаторские способности. Кругом шла анархия, а в Переяславском уезде был полный порядок. Начать с того, что население аккуратно платило все налоги. Власти функционировали, дороги чинились, больницы, школы и богадельни действовали. Словом, земство исполняло свои обязанности. Это чудо продолжалось бы и дальше. Но надвигались немцы. Хрусталев-Носарь не пожелал служить немцам и, оставив земскую кассу, набитую деньгами, уехал.
* * *
Куда, не знаю. Однако мстительный Троцкий не забыл его. Хотя он и ушел в подполье, его разыскали и расстреляли. И его братьев тоже.
* * *
И вот, это уже было не в семнадцатом году, а в конце восемнадцатого, словом, «Киевлянин» опять выходил. Подсчитывая, кто за это время погиб, Савенко рассказал в «Киевлянине» о гибели Хрусталева-Носаря.
* * *
О судьбе же самого Анатолия Ивановича будет рассказано позже.
* * *
Несколько слов об экономическом положении в Киеве летом 1917 г. Все относительно, и потому я буду говорить о Киеве, сравнивая его с Петроградом.
В столице я голодал. Голодал уже в шестнадцатом году. Исчезли мука, сахар, варенье. В семнадцатом году стало хуже. Как известно, Февральская революция произошла тогда, когда три дня не было хлеба совсем. Мятеж начался в очередях. Послали казаков усмирить очереди. Казаки отказались разгонять людей, по три дня стоявших в очередях за хлебом. И вот с этого отказа казаков началась революция. Власти уже больше не было.
Таким образом, после начала Февральской революции я стал голодать еще сильнее. Но Родзянко продолжал собирать у себя на дому некоторых членов Государственной Думы, вызывая их по телефону. При этом он прибавлял:
— Получите чай и черный хлеб с солью.
И присылал карету.
С началом революции не знали, что делать с придворными каретами, и с лошадьми, и с кучерами. И отдали их Родзянко. Он ими и пользовался для созыва совещаний. Конечно, обессиленным голодом сановникам было очень приятно ехать, а не идти пешком. Ас другой стороны, удивительно неприятно. «Цари ушли», а кареты остались. И мы даже не могли кричать, как Чацкий: «Карету мне, карету!»
* * *
Когда я переехал в Киев, положение в этом смысле переменилось. В моем домике на улице Караваевской, № 5 мне подавали скромный стол, но я не голодал.
И более того, по утрам я обыкновенно диктовал статьи для «Киевлянина» в Николаевском парке, который в двух шагах от моего дома. Там был бассейн, обведенный морскими раковинами, изображавшими Черное и Азовское моря. Был там в мирное время фонтан, сейчас воды не было. Но рядом с морями стояла деревянная ротонда, с открытой верандой. На этой веранде я диктовал будущей Дарье Васильевне статьи для «Киевлянина», так сказать, на берегу Черного моря. Очевидно, у меня было предчувствие, что скоро я там найду приют. И вот тут, для того, чтобы поддержать ее силы, я угощал ее кофе, не могу сказать, что со сливками, но, во всяком случае, с молоком.
Так что на фронте питание было терпимо.
* * *
Этого никак нельзя сказать про обувь. Обувь у всех поизносилась и изорвалась. Поэтому, когда магазин «Скороход» объявил продажу обуви, люди бросились к нему. Образовалась до той поры не виданная очередь. Она начиналась у магазина, который где-то был на Крещатике, поднималась по Бибиковскому бульвару до Николаевского парка и обвивала ограду этого сада кольцами в несколько рядов. Там стояли по несколько суток, сменяя друг друга. Это было ужасно. Но стояли терпеливо, отлично понимая, что не на кого яриться. «Скороход» являлся благодетелем. А кого же винить?