Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Черт подери, как это грустно — осознавать себя песчинкой в необъятной пустыне, нареченной жизнью!
«Что-то невесело начинается эта командировка, — сказал себе я, придавил педаль газа, и машина, резво миновав одноэтажные пригороды, зашелестела шинами по новому асфальтовому покрытию дороги. — А что веселого было прежде — и в этом году, и в прошлом? А ничего-то и не было! Человеческая жизнь на удивление однообразна и примитивна: если и вспоминаются по-настоящему светлые и наполненные мгновения, то их можно сосчитать по пальцам. Спичка жизни горит быстро и бесполезно и очень скоро обжигает нам руки…»
Чтобы прогнать печальные мысли, я включил круиз-контроль, затем поискал в магнитоле нужную, самую сокровенную мою папку с музыкой и прибавил звук.
Осенний свет пробил листву.
Над нами листья летят в синеву.
Осенний свет. К чему слова?
Осенним светом полна голова.
Я помнил эту мелодию с детства, и даже когда ненадолго забывал, она тут же всплывала в памяти, едва осенняя грусть прихватывала мне сердце. В те годы я был сентиментальным, стеснительным, затравленным комплексами подростком, и это прискорбное обстоятельство мешало мне жить. Наверное, не зря в итоге я оказался в прокуратуре, а не подрядился у судьбы писать книги, заниматься живописью или лицедействовать на сцене. Но человек редко ломается до конца. Со временем прокурорское кресло приучило меня к мнимой самоуверенности, внешне я стал груб и решителен, но в душе мало переменился. Какая-нибудь песенка или придуманная ловким беллетристом история о человеческих горестях и несчастьях вышибала из меня слезу, но лишь в потаенные мгновения одиночества, когда этой постыдной слабости никто не мог увидеть. Ничего не попишешь, нужно держать марку управы, да и возраст не позволяет: зрелый муж, глаза у которого по любому поводу на мокром месте, волей-неволей наводит на мысль о прогрессирующем маразме.
Но теперь… Ах, если бы не эта курица на соседнем сиденье!..
Я покосился на свою вынужденную спутницу, неотрывно глядевшую на дорогу в нелепой позе провинившейся гимназистки. Неловко чувствует себя рядом со мной? А может быть, и ее прошибает осень — прозрачным бледно-голубым небом, холодным солнечным светом и приглушенным, пастельным заревом придорожных лесов?
— Что это за песня? — спросила Квитко и рискнула первый раз, искоса, посмотреть мне в глаза. — Никогда раньше ее не слышала.
— Был такой певец в середине шестидесятых годов прошлого века, Жан Татлян. Пел со странным акцентом, не особо надрывался, а песня осталась. По крайней мере, осталась для меня. Называется «Осенний свет», если уж так интересно.
— Жан Татлян? Он француз?
— Понятия не имею. У меня было несколько его пластинок на русском языке, потом он перестал петь или еще что-то случилось. Кажется, он уехал из страны и исчез. Одним словом, его не стало.
— Осенний свет… — Она неловко вытянула шею и завела глаза кверху, туда, где из-за облаков посверкивало хрустальным стеклышком серебристо-белое, платинового оттенка солнце, и тут же прищурила глаза, укрывая их за ресницами. — Какой-то он пронзительный, этот свет, как будто электрическая сварка. Глаза колет…
— Вы словно капризная кошка: и то вам не так, и это!
— Я не капризная. Просто не понимаю, как это: «Осенним светом полна голова…»
«Да ты, матушка, законченная материалистка! — подумал я. — Всему ищешь объяснения, хочешь пощупать руками. А воображение как же? Нет бы поднапрячься и посмотреть «сквозь магический кристалл»…
И вместо того чтобы вдаваться в объяснения, я притормозил и съехал на обочину — туда, где неподалеку от дороги золотела на покатом пригорке крохотная березовая рощица.
— Можете покурить, пока разомну ноги, — в ответ на вопрошающий взгляд пояснил я Квитко, выбрался из машины и пошел к рощице по еще упругой, но уже кое-где прихваченной увяданием траве.
Я шел не спеша, надеясь уловить если не вздох восхищения, то хотя бы банальное, подходящее к случаю восклицание наподобие: «Ах, как красиво!» — и даже приготовил в ответ сентенцию: «Вот тебе, деточка, осенний свет, и если голова у тебя не заполнена сигаретным дымом, то…» В общем, что-нибудь в этом роде. Но сентенция пропала втуне: за мгновения, пока я величественно, словно литературный мэтр, министр или признанный деятель отечественной культуры, одолевал пригорок, до меня не долетело ни звука. Оглянувшись, я увидел, что моя спутница повернулась ко мне, а заодно и к рощице спиной и преспокойно курит, то удерживая сигарету на отлете, то импульсивным, нервным движением возвращая ее к лицу.
«Хоть бы глянула, — не без раздражения подумал я. — Ведь и в самом деле красиво. Тупая корова!»
А посмотреть было на что: десятка два молодых берез составляли рощицу — сквозную, солнечную, усеянную сверкающей позолотой. Кора деревьев была чиста и бела, как кожа у младенца, еще не загрубела и не покрылась черными, вдовьими трещинами. А еще я увидел, как тонки, нежны и трепетны листья берез, словно и в самом деле сотворены из сусального золота, услышал, как откликаются они на малейшее дуновение ветерка, и даже, показалось мне, уловил легкий вздох, с каким отрывается от ветки и валится на траву то один нетерпеливый листок, то другой.
Вдыхая прохладный валерьяновый воздух рощицы, я неторопливо ее пересек и вышел к распаханному полю с жирными, точно срезы застывшего масла, пластами вывернутого плугом чернозема. За полем виднелись крыши близкой деревни, из труб вытекал в небо прозрачный, как тонкая слюда, дым. А еще дальше, по горизонту, тянулась темно-сизая полоса хвойного леса.
Как хорошо было здесь, как несуетно и спокойно! Оказывается, пока я корпел в управе над не нужными никому бумагами, от которых живущим на земле людям ни холодно и ни жарко, здесь, подле этой рощицы, протекала настоящая, от природы и человеческого естества жизнь. Но кто не пускал меня к ней? Не хочешь кабинетной рутины — иди пахать землю, приумножать леса, бороться за чистоту рек и озер. Только портфель привычней и дороже! А раз так, нечего ныть, иди и занимайся своим делом: пусть оно свинчивает дурью мозги, но вместе с тем неплохо кормит, одевает и обувает, чтобы мог держать ноги в тепле…
— Дурак набитый! Вот тебе и «Осенним светом полна голова…»
Когда я вернулся к машине, Квитко стояла на том же месте, где я оставил ее, частыми затяжками докуривала сигарету и выговаривала кому-то мне неведомому в бордовую мыльницу мобильного телефона:
— Не забудь: сегодня ты забираешь из школы Сашеньку. Нет-нет, в тринадцать сорок пять… Последний урок заканчивается в тринадцать сорок пять. Повтори!..
Присмотревшись со стороны, я подумал, что в ней все-таки есть что-то отталкивающее — в том, как хмурит брови, затягивается и выдыхает табачный дым, как сквозь зубы отчитывает собеседника.
Женщины, которые курят, всегда казались мне немного вульгарными, а суматошной Квитко сигарета и подавно не шла. Вместо некоего шарма, как ошибочно принято думать в среде таких же подорванных дамочек, как она, сам процесс курения придавал ей вид человека, который храбрится потому, что не уверен в себе или надломлен жизненными обстоятельствами.