Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Бенедикта продолжала стоять у меня перед глазами, когда я заполнял каракулями страницу. («Их атомная структура всегда небезупречна, иначе они не смогли бы образовываться, расти».)
Телефон снова зазвонил, я рванулся к трубке. Но это был лишь Карадок, сильно пьяный и косноязыкий, который звонил из «Ная», за его хриплым голосом слышалось треньканье мандолины.
— Чарлок, — прорычал он, — мы здесь все ждём тебя. Почему не приходишь?
Но Бенедикта отделила меня пеленой, оболочкой досады. Я не мог думать без отвращения о пропахшем потом «Нае» с его пыльными портьерами.
— Я жду звонка и занимаюсь кое-какой работой, — ответил я, боясь, как бы наш разговор не помешал Бенедикте прозвониться.
— Эх вы, влюблённые учёные! Скоро вы начнёте порицать естественную мораль. Маньяк!
— Сам маньяк, — сказал я. — А сейчас, ради бога, повесь трубку и оставь меня в покое, прошу тебя.
Он повиновался, но с явной неохотой. «Так и быть, босс», — выстрелил он на прощанье, а мне вдруг привиделся Сакрапант, склонившийся над столом и, печально глядя на меня, говорящий: «Правильно, мистер Чарлок, предосторожность не помешает». Что он там ещё сказал? Ах да: «Вот я ошибся с документом, сэр…» Видимо, он имел в виду, что ему пришлось несладко из-за ошибок, допущенных в составлении документа. Ах, бледный мой Сакрапант, падающий с неба, как эти осенние листья, слетающие с деревьев в парках. Телефон зазвонил снова, и на сей раз молодой чистый голос Ипполиты вырвался из трубки, как из уха богини.
— Чарлок, я слышала, ты попался. Каково быть по-настоящему любимым?
— Ох, да оставь меня в покое, — страдальчески закричал я, к её удивлению. — Положи трубку. Я жду звонка.
Но Бенедикта так и не позвонила.
Больше того, от неё не было ни слова несколько следующих месяцев. Однако, переполненный gai savoir[61]я с энтузиазмом взялся за составление планов своих разработок для мерлиновской маленькой дочерней компании, которой мне предстояло фактически руководить из Лондона. Или так я по крайней мере думал. Двое членов моей гипотетической команды, Денисон и Брод, прилетели представиться мне, и я был рад, что оба оказались людьми квалифицированными и опытными. Не стоит и говорить, что я был полным профаном в том, что касалось юридической стороны дела: образование компании, вопросы патентования и прочие эзотерические вещи, и рад был перепоручить это им; когда всё будет улажено, я должен был отправиться в Лондон с пакетом предварительных предложений. Небольшая отсрочка была как нельзя кстати: она позволила более чётко сформулировать свои цели и изложить их на бумаге. Тем более что перспектива провести зиму в Афинах меня не пугала, покуда я жил в тепле и уюте шикарного отеля.
Я разобрал и привёл в порядок не только свои бумаги, но и груду магнитофонных записей: полных, и фрагментов, и записи диалектов и тому подобное — и распечатал их; среди них было много удачных высказываний моих друзей, записанных в разговорах с ними. (Голос Сиппла, с мрачной интонацией: «Ты можешь сказать, что я из инвалидов с „Пурпурным сердцем”[62]. Что касается миссис Сиппл, — хотя до недавнего времени я об этом не знал, — то она каждую божью среду возвращалась из „Широкой лестницы”, где забавлялась мощными членами кавалеров ордена „За безупречную службу” с Пряжкой на ленте».)
Я часто виделся с Карадоком, который убивал время в ожидании, когда его пошлют куда-нибудь с новым заданием. Как мне сказали, он изобрёл нечто, чему дал название мнемон, утверждая, что это литературная форма — «форма искусства, в которой сочетаются высвобожденный Фрейд и солипсизм. Можно сказать, что это мягкий непринуждённый каламбур, обряженный в форму объявления в „Таймс”». Они и впрямь были объявлениями в «Таймс» с лёгкой примесью сюрреализма, и я с удовольствием сочинил для него несколько мнемонов. К моему удивлению, он умудрился тиснуть их в газете, где они, разумеется, прошли совершенно незамеченными или были восприняты как непонятный шифр, призыв некой религиозной секты к любви:
Джентльмен-иудей из Ромфора, опытный вибрафонист, срочно ищет идеального отца.
Скромный пегамоидный человек, увлекающийся нежнолечением, ищет осязаемое резиновое совершенство. Затычка имеется.
Ни один поэт не получал такого удовольствия от публикации своих творений, и Карадок потратил уйму денег на размещение в газете этих признаний. Потом подошло его шестидесятилетие, и, встав утром, он оказался по колено в поздравительных телеграммах и газетных вырезках. Там были длинные статьи о постройках, возведённых по его проектам по всему миру, фотографии моста через Ганг, университета на Тобаго и прочих шедевров, созданных его невероятным гением. К моему удивлению, всё это панибратство нагнало на него тоску, и он снова заговорил о желании уйти из фирмы.
— Раза два в жизни получаешь шанс всё изменить, перескочить на другую колею, но стоит хоть на мгновение засомневаться, и твой шанс ускользает. Теперь немного поздновато пытаться, но кто знает? Может подвернуться ещё шанс. Я смотрю в оба, стараюсь не прозевать.
Тем временем фирма нашла для него новый объект, от которого он вряд ли мог отказаться: здания университета и сената на островах Кука. Ему предоставили полную свободу творить. У него уже пальцы зудели, так хотелось взяться за карандаш, и большую часть времени он лепил из пластилина модели будущих зданий, ничего не видя и не слыша вокруг, как всякий ребёнок за подобным занятием.
— Игра объёмами, мой мальчик, самое пьянящее в этом занятии. Модели дают всю картину с высоты птичьего полёта, мне не терпится приступить к делу. Только подумай, новая обстановка, пальмы, вулканы, морской прибой.
— Когда уезжаешь?
— Как только смогу. Здесь мне больше нечего делать.
Зима шла своим ходом, наша маленькая группа потихоньку разбредалась кто куда. Гиппо на всех парусах помчалась обратно в Париж и лишь изредка присылала открытки. Баньюбула отправился на новогодний бал, обрядившись в забавный старомодный костюм времён последнего из Эдуардов и заколов галстук огромной сверкающей булавкой, став похожим на вампира, собравшегося на званый вечер.
— Этот чёртов граф как тёмная умбра, — сказал Карадок, любивший пародировать изысканный и лапидарный язык своего друга. — Уверен, он и подписывается: «Ваш тёмный слуга».
Бедный граф и не поминал о своих турецких эскападах, я тоже. Он вновь надел свою афинскую маску. Графиня всё так же сидела чуть ли не целыми днями в пеньюаре и шлёпанцах, повязав голову пурпурной косынкой: раскладывала пасьянс и писала письма Гурджиеву.
— Этой зимой Гораций такой странный, — говорила она, протягивая длинные чахоточные пальцы к чашке кофе. — Такой странный.
Видела ли она его таким, как мы, кто не был посвящён в его сокровенные тайны? Я имею в виду его тёмно-коричневый голос, хлопчатые перчатки, трость с серебряным набалдашником и тяжёлым резиновым наконечником, перстень с печаткой, ребус… Трудно сказать. Бенедикта писала, вселяя в меня тревогу: «Я болела, какое-то время меня здесь не было» — на сей раз по-французски.