Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем Сашка продолжала: “Распоряжалась у нас всем некая Кротова. Она была старше, а главное, у нее был трехлетний партийный стаж. Правой ее рукой была Крикалева. Если Кротова была длинная и худая, то Крикалева, наоборот, полная, с тугими румяными щеками и большими, как у куклы, голубыми глазами. Потом к ним присоединилась еще Вера Радостина, о ней я сейчас скажу.
Сначала эту Радостину Кротова ругала. Был такой случай. Застряли мы на полустанке, совсем недалеко от Харькова. Жара, стоим целый день, а отлучиться никуда нельзя. Всё время по вагонам передают, что вот-вот тронемся. К вечеру вокруг состава собрался народ из окрестных деревень. Начались мена, торг, ну и, конечно, разговоры. Вера у одного крестьянина стала прицениваться к шмату сала, но не сошлись, и он, уже отходя, говорит ей: «И охота вам ехать? Такие молоденькие – и на фронт». Она ему на это вполне твердо отвечает: «Нет, неохота, но посылают, значит, должна ехать». Кротова это слышала и потом чуть ли не неделю на каждом собрании отмечала, что Радостина в разговоре с беспартийным вела себя недопустимо, потому что нас никто не заставлял и никто не посылал, мы сами, добровольно, по зову сердца вызвались крепить фронт против внутренней контрреволюции. И вдруг в Харькове на по-литинформации выяснилось, что Радостина лучше всех, лучше самой Кротовой разбирается в международной обстановке, и та ее приблизила, сделала своей заместительницей.
В Харькове нашему женскому взводу выдали несколько кип листовок, и дальше мы их развешивали везде, где бы состав ни останавливался. Клеили на каждый столб, но их будто не убывало, и тогда Вера Радостина предложила, когда мы через городок или деревню проезжаем, просто их разбрасывать. Мы их кидали, а они за нами, как птицы, летели. Особенно было красиво, когда поезд шел ходко. Я эти листовки и сейчас наизусть помню. На одной было написано: «Постой, казак! Ты еще не в рядах непобедимой Красной конницы? Кто не слышал о коннице Буденного? Всякому известны блестящие победы конных полков Гая. Красная конница – это наша гордость, краса и слава. Могучий зов раздается: “На врага, красные казаки!” Недобитая немчура снова нахально поднимает свою побитую морду и надвигается на нас, а ты сидишь за печкой. Казаки-добровольцы – на коня! Корнилов заворочался, красные казаки снесут ему голову. На Дон, на белых! Труба играет! Красные казаки, вперед! К победе!» А в конце: «Записывайтесь у начальников кавалерийских частей».
Первая наша работа, – продолжала Сашка, – была в Киеве, где мы пробыли почти месяц. В огромном зале какой-то, по-моему, библиотеки, а может, и нет, сейчас точно сказать не могу, мы, сидя рядком, вскрывали солдатские письма и выписывали оттуда, кто дезертировал, где прячется, в какую банду подался, где эта банда действует и тому подобное, а Кротова и Радостина всё это сводили вместе. За их докладами из штаба каждый вечер на машине приезжал курьер. Банд, я помню, было много, может, даже сто, и некоторые совсем большие – у Махно чуть ли не десять тысяч человек, у Крестовского на Полтавщине не меньше трех.
Я понимаю, – перебила сама себя Сашка, – что вы, когда меня на переследование изымали, наводили в лагере справки, кто я и откуда, так что знаете, что я кобла и женщин люблю не меньше вашего брата. Вот и в отряде у меня постоянная подружка была, одним словом, жена – звали ее Дусей. Я с ней сошлась в первый же день, как в казарму попали. Другие девочки вечером гулять в город пошли, а я ее к себе привлекла, говорю: останься, чего тебе с ними идти, у меня чай, конфеты есть. Она и осталась.
Я тогда вскипятила на керосинке чай, вынула конфеты и только села с ней рядом, она мне в колени уткнулась и начала рыдать, будто сумасшедшая; час ее остановить не могла. Ну вот, а когда она немного успокоилась, то рассказала, что в десять лет у нее умерли отец и мать, после чего жить к себе взяла тетка, отцова сестра. У тетки она пробыла неполных два года, ходила за ее детьми, стирала, убиралась по дому; когда же Дусе исполнилось двенадцать, тетка отвезла ее в Москву и пристроила в обучение в швейную мастерскую. Там было совсем плохо: ее били, заставляли работать до глубокой ночи, пока однажды Дуся не приглянулась купцу, у которого они ткани закупали. Хозяйка это приметила и через неделю продала ему Дусю, за сколько – никому не известно, самой же Дусе подарили кулек конфет. И надо же, – пояснила Сашка, – как раз тех, какие я на стол выставила”.
Дальше Сашка рассказывала Ерошкину, что эта Дуся так к ней прилепилась, что и не оторвать, чуть Сашка на кого-то взглянет, начинала плакать, грозилась, что под поезд бросится. Она ей очень быстро надоела, но как с ней расстаться, Сашка не знала – и жалко, и страшно, что в самом деле на рельсы ляжет. Она еще долго про это рассказывала, а Ерошкин уже знал, что вот сейчас она заговорит о Радостиной.
Вера посвятила Сашке только пять строк, но Ерошкин их сразу подчеркнул, чувствовал, что всё там было гораздо серьезнее. Просто Вера стесняется: трудно ей, не хочется об этом писать. В итоге дневник звучал вполне нейтрально: “В нашем отряде была некая Сашка, красивая, но очень похожая на мужчину – и повадками, и хрипловатым голосом. Она любила, когда ее принимали за мужчину, и в отряде всегда сидела в обнимку с одной из девушек. Была у нее и постоянная зазноба – тихая, кроткая Дуся. Однажды, когда она, обхватив меня за талию, привлекла к себе, я тоже почувствовала в ее объятиях мужскую ласку. Во всем остальном она была славным товарищем”.
Сашка и вправду заговорила о Вере, но, увы, сказала еще меньше, чем Вера о Сашке: “Дуся меня никак не хотела отпустить, а я тогда уже была влюблена в другую нашу девушку – Веру Радостину, я о ней раньше упоминала. Я только о Радостиной и думала и была уверена, что у нас с ней всё будет хорошо, что мы друг другу приглянемся. Но, видно, не судьба, – закончила Сашка. – Вера в Киеве заболела возвратным тифом, попала в больницу, я даже не знаю, выжила она или нет, а нас повезли дальше, в Кременчуг”.
Сашка замолчала, молчал и Ерошкин, и вдруг подследственная снова заговорила: “Впрочем, даже если Вера тогда в больнице и умерла, считайте, ей крупно повезло”. Ерошкин машинально спросил: “Почему?” Это ему было не нужно, и совсем его не интересовало, ясно было, что больше Сашка о Радостиной ничего не знает, он может закончить допрос и в свою очередь начать рассказывать о Вере. Но прерывать Сашку он не стал.“Мы еще ста верст не успели отъехать от Киева, – продолжала Сашка, – как на наш эшелон напала банда Коваля. Мы о ней в солдатских письмах много чего читали, но не зря говорится: лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Состав они остановили, свалив на пути огромное дерево. Оно, очевидно, уже раньше было подрублено, и они положили его прямо перед паровозом, никто ничего ни понять не успел, ни затормозить. Паровоз, конечно, всмятку, вагоны почти все сошли с рельсов, да и остальные так тряхнуло, что, когда Коваль со своими людьми стал штурмовать эшелон, в ответ ни одного выстрела. Раненых они добили прямо в вагонах, отряд – как вывели на пути, но не весь, человек двадцать из наших – Коваль к себе позвал. Девочки же пошли на развлечение. Насиловала их вся банда, а когда они стали уже ни на что не годны, Нате Пахомовой, например, засунули во влагалище лимонку и там взорвали, Дусе моей туда из маузера несколько раз выстрелили, а Кротовой, нашей начальнице, затолкали разбитую бутылку.