Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Роман «Защита Лужина» был написан фанатиком шахмат Набоковым в годы русского шахматного ажиотажа. Вершиной этого ажиотажа был 1927 год, когда Алехин отобрал у Капабланки мировую шахматную корону. В январе 1928 года Алехин вернулся в Париж в ореоле мировой славы. Это был большой праздник для всей русской эмиграции. Но и в дни славы Алехин чувствовал себя одиноким. Он вступил тогда в масонскую ложу, духовным своим одиночеством объясняя свою тягу к благородным братьям-масонам. В 1935 году голландец Макс Эйве отобрал у Алехина первенство, но уже через два года чемпион мира вернул себе титул – уникальный в истории случай возвращения на шахматный трон. Алехин собрал всю волю к победе, перестал пить и – победил.
Однако новая война сломила Алехина. Он сотрудничал в парижской, а потом и в берлинской нацистской газете, в Париже многие тогда сотрудничали с немцами, но Алехину это обошлось дорого. Появилась в «Паризер цайтунг» абсурдная, идиотская, вполне антисемитская статья об «арийских и еврейских шахматах» – за подписью Алехина, у которого все друзья, чуть не все коллеги и любимые герои-учителя, вроде Эммануила Ласкера, были евреи. Позднее Алехин отрекался от этой статьи, но статья была переведена на все языки. Из-за нее Алехин не попал на турнир в Англии. Правда, москвич Ботвинник прислал вызов чемпиону, и Алехин надеялся снова увидеть родной город, увидеть Пресню, Пречистенку, но он не дожил до этого дня, чуть-чуть не дожил. Он умер в 1946 году при вполне загадочных обстоятельствах близ Лиссабона, а потом вот перезахоронен был в Париже, в городе, который он любил. Десятый чемпион мира Борис Спасский внес деньги на вечное поминовение Алехина в Иоанно-Предтеченском скиту Оптиной пустыни. В декабре 1999 года страшный парижский ураган вдребезги разбил памятник на могиле Алехина.
Невдалеке от Алехина, под православным крестом из красного гранита покоится художник Иван Пуни. Он родился близ Петербурга, где и учился живописи, вместе с Малевичем подписал знаменитый «Манифест супрематизма», потом больше тридцати лет прожил в Париже. Любитель живописи будет искать здесь же неподалеку и могилу очень известного во Франции (его иногда называют здесь «французским Рембрандтом») выходца из Белоруссии (он родился в одном местечке с моей бабушкой – в нищих Смиловичах) Хаима Сутина. Этот странный, несчастный человек перед самой войной вдруг стал богат и известен (его близкий друг Модильяни никогда не сомневался в его гениальности). В войну он прятался в Париже, боялся выходить на улицу (Симона Синьоре вспоминает, что покупала ему краски в ту пору) и умер в больнице в 1943 году, по счастью, избежав Освенцима.
Конечно, эти выходцы из России составляют лишь ничтожную часть населяющих это кладбище местных знаменитостей, среди которых и математик Анри Пуанкаре, и физик Румкорф, и политик Поль Рейно, и музыкант Цезарь Франк, и архитектор парижской Оперы Шарль Гарнье… С камней к нам взывают более или менее жалобные эпитафии, получившие особенно широкое распространение в первой половине XIX века. Изобретением и продажей эпитафий занимались сами гранильщики камней, и не будем иметь к ним претензий, если тексты так часто повторяют друг друга. Все сочинители повторяются – и поэты, и политики, а наша прогулка и без всяких эпитафий может настроить на грустно-оптимистический лад: не спеши, друг, все тут будем…
Окна этой небольшой неприбранной, но светлой кухни в квартире на бульваре Монпарнас (дом 89) выходили, помнится, на костел Святого Станислава (по-здешнему Станисласа), так что и нынче, проходя по случаю мимо этого храма, я поднимаю иногда взгляд на кухонное окошко и вспоминаю долгую беседу в этой кухне, в гостях у одной очень богатой, некогда знаменитой, но очень в пору моего визита немолодой русской дамы (она, впрочем, уже давно там, где и нас ждут).
В пору ее первого брака (то есть в начале XX века) даму эту звали Марьей Павловной Кудашевой (для друзей она была просто Майя, для чужих молодая княгиня Кудашева), но на Монпарнасе она водворилась уже как мадам Ромен Роллан, вдова одного некогда знаменитого и еще старым людям памятного французского писателя. Когда я попал в Париж в начале 80-х и узнал, что она еще жива, я без труда напросился к ней в гости, но принимала она меня на кухне, сославшись на то, что у нее в комнатах (вероятно, многочисленных) не убрано и что у московских интеллигентов, как она слышала, принято чаевничать с гостями на кухне. То, что в Москве эта мода пошла от тесноты, что чаю она мне бы не предложила и что на кухне тоже был изрядный бардак (представляю, что было в комнатах), – это все было не слишком важно…
О женщине этой ходили в Москве и в писательском Переделкине легенды. Очень романтические и, на мой вкус, малоправдоподобные. О том, что в начале двадцатых годов Макс Волошин усадил гостивших у него в Коктебеле молодых дам писать влюбленные письма, которые они отошлют мировым литературным знаменитостям вроде Бернарда Шоу, Роллана и Уэллса… И вот Роллан попался на крючок молодой вдовушке Майе Кудашевой, муж которой князь Кудашев погиб на Гражданской. История была подозрительно похожей на знаменитый волошинский розыгрыш с Черубиной-Дмитриевой и сильно смахивала на то, что люди компетентные называют «дезой» (дезинформацией). Я порылся в разнообразных мемуарах и обнаружил, что подобное подозрение возникало у французов уже и полвека назад, когда заинтересованные организации внедрили бедную княжескую вдовушку (вдобавок еще полуфранцуженку) сперва во французское консульство в Москве для обработки приезжих французских гостей, а потом и на пустующее брачное ложе катастрофически дряхлеющего и стремительно левеющего нобелевского лауреата Роллана. Собственно, Марья Павловна и сама не опровергала этих подозрений.
– Я знала, что от ГПУ мне не избавиться, – сказала она в интервью журналисту А. Ваксбергу.
Меня же она жалобно спросила в своей неприбранной кухоньке на Монпарнасе:
– Думаете, мне не страшно было ехать к Роллану, когда меня послали? А вдруг он меня не возьмет?
– Страшно! Но как ему было вас не взять? – сказал я с патриотической советской убежденностью во всемогуществе отечественных органов. Однако и добавил для полной ясности: – Значит, все-таки отправили…
После этого мы оставили мало для кого тайные тогдашние тайны Лубянки и обратились к лихой Маечкиной юности на исходе знойно-эротического Серебряного века: на «башне» у Вячеслава Иванова, в коктебельском доме Волошина…
Любопытно, что, закончив очередную историю о том, как Эренбург гладил ей ноги или кто-то еще из гениев лез под юбку, веселая старушка всякий раз поднимала сухой палец и говорила мне строго:
– Но у нас с ним ничего не было!
– Что вы! Кто может подумать! – восклицал я, таращась на списки знаменитых имен, уже накорябанных в моем блокноте.
А Роллан? Да что там Роллан? Майя повезла его в Москву. Они долго жили на даче у Горького в Горках. Сталин принимал Роллана в Кремле, объяснял, как трудно ему, гуманному, жить в эпоху Большого террора: буквально все покушаются на его жизнь – и малолетние русские дети, и старушки-библиотекарши в Кремле. Пришлось вот ввести расстрел начиная с 12 лет… И западный гуманист Роллан посочувствовал. Не детям, не родителям – бедняге Сталину посочувствовал, сказал, что понимает, потом утверждал, что не понимает.