Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Голубоватая весенняя луна медленно карабкается вверх по крышам домов, по минаретам, по лохматым затылкам чуть потрескивающих пальм, и под ее лучами Город оживает, как просыпающийся от зимней спячки зверь: он распрямляет затекшие члены и с головой жадно уходит в музыку трехдневного веселья.
Выплескивает из погребков джаз и будоражит зимний тихий воздух проспектов и парков, долетает до берега, чтобы смешаться, может быть, с глуховатым рокотом винтов океанского лайнера в глубоководных руслах эстуария. Или вдруг слышишь и видишь на секунду рябь и плавные кривые фейерверков на черном небе — небо сворачивается по краям и вспыхивает разом, как загоревшийся лист копирки; сумасшедший смех в странной смеси с хриплым мычанием старенького парохода за пирсом — как будто забыли за воротами корову.
«Кто любит — бойся карнавала», — гласит поговорка. Появляются закутанные в черное ночные существа, и с их появлением все меняется, поначалу едва ощутимо. Город живет быстрее, жарче, воздух теплеет, и чувствуешь вдруг кожей лица первые легкие прикосновения весны. Carni vale — ежегодный праздник плоти, мумия сбрасывает на три дня пропитанные смолами бинты пола, имени и лица и нагой ступает во вседозволенность грезы.
Один особняк за другим распахивает двери — к сказочным чертогам, где пляшут отраженные языки пламени на фарфоре и мраморе, на латуни и меди, на графитно-черных лицах спешащих по неотложным делам слуг. И вдоль каждой улицы, поблескивая в сумеречном лунном свете, выстраиваются лимузины брокеров и игроков на бирже, как лайнеры в доке, терпеливые и спокойные сознанием собственной силы символы богатства, не способного дать обладателям своим настоящего покоя, спокойствия духа, ибо платить за него приходится душой — всей, без остатка. Они стоят тихо, опутанные паутиной лунного света, как молчаливый знак власти Машин, — ждут часа своего, и он не за горами; они стоят и смотрят, как мелькают в освещенных окнах маски, сцепившись тенями рук, похожие на черных медведей, завороженные ритмом черной музыки, одного из последних утешений белого человека.
Всплески музыки и смеха долетают, должно быть, до окошка Клеа — она сидит с доскою на коленях и терпеливо рисует, а маленькая кошка спит у ее ног в корзинке. Или — во внезапной паузе — возникший вдруг гитарный перезвон остается надолго, повисает посреди улицы в воздухе, отразившись многократно от стен, пока не смешается с ним пришедший издали голос, который взбирается по песне, как по лесенке, как со дна колодца. Или — ближе — крик о помощи.
Но что действительно придает карнавалу свойственный ему дух озорной и злой свободы, так это бархатное домино, — широким жестом предлагая на пробу универсальнейшую в мире маску и самую — втайне — желанную. Стать анонимом в анонимной толпе, не выдать себя ни полом, ни родством, ни даже выражением лица — ибо свихнувшаяся эта ряса с капюшоном оставляет доступными взгляду и свету только глаза, блестящие, как глаза арабских женщин — или медведей. И больше никаких опознавательных знаков, в тяжелых складках тонут даже контуры тела. Бедра, груди, лица — домино стирает все. И, скрытые под карнавальным ритуалом (как преступные желания в самых темных закоулках душ, искушения, сопротивляться коим бесполезно, импульсы воли на правах судьбы), лежат колючим грузом семена свободы, какую даже и представить себе человек осмеливается лишь невзначай. Вступает домино — и запретов более не существует. Все гениальнейшие в Городе убийства, все трагедии ошибок случаются во время карнавала; и большинство любовных драм завязываются и разрешаются в течение этих трех дней и ночей, когда мы — на миг — обретаем свободу от рабства паспортных данных, от самих себя. Едва надев плащ, поднявши капюшон, жена теряет мужа, муж — жену, любовник — любовницу. Воздух становится хрустким от запаха кровной вражды и дурачеств, от ярости драк, от отчаяния, от агонии поисков — ночь напролет. Кто твой партнер по танцу: мужчина? женщина? — как знать? Темные токи Эроса, в иные времена в глубокой тайне пробивающие путь в бетонных дамбах, в крепостях, охраняющих сердца и души, получают вдруг свободу перехлестывать через вершины гор, как валы потопа, и принимать по желанию многообразные формы чудищ — тех неведомых нам отклонений от нормы, которыми, сдается мне, лишь и питаются людские души, — им место на Брокене или в Иблисе. Сатир, забывший о собственной сути, и потерявшая память менада могут встретиться здесь — и вспомнить вместе. Как можно не любить карнавала, когда совершаются — и искупаются — все грехи, когда каждый счет предъявлен к оплате, когда исполнимы самые невероятные желания — без вины, без колебаний, без боязни быть наказанным — по совести ли, по закону?..
И лишь в одном я слукавил — даже домино оставляет возможность другу либо врагу найти тебя в толпе: руки. Руки любимой, увидь ты их хоть раз, приведут тебя к ней в самой гуще безликой толпы. Или, если нужно, она наденет, как Жюстин надевает обычно, приметное колечко — резную инталию из слоновой кости, найденную в склепе византийского юноши, — на указательный палец правой руки. Только и всего, этого достаточно. (Молите Бога, чтоб не оказаться вам в положении бедняги Амариля: он встретил — наконец — на карнавале совершеннейшую из женщин, но так и не смог уговорить ее снять капюшон и маску. Всю ночь они провели на траве у фонтана, говорили, занимались любовью — бархатная маска к бархатной маске, глаза в глаза. Вот уже год, как он мечется по городу, как безумный, пытаясь отыскать пару рук. Но руки днем так между собой похожи! Она поклялась, эта женщина, прийти на следующий год на то же место, и на пальце у нее снова будет колечко с желтым камнем. И вот сегодня всю ночь ему ждать у пруда и фонтана пару женских рук — он ведь может и не дождаться. А вдруг то был африт или вампир — кто знает? Годы спустя в другой книге, в другом контексте он ее снова встретит, почти случайно, — но не здесь, не на этих страницах, и где узор рожденных под несчастливой звездою любовей и без того уже слишком запутан…)
Вот ты идешь по темным улицам, спокойный, как неопознанный убийца, и все твои следы заметает за тобою черный плащ, а свежий зимний воздух холодит тебе веки. Встречные египтяне искоса поглядывают в твою сторону, они не знают, улыбаться им при твоем появлении или пугаться. Чувство неопределенности овладевает ими в первый же день карнавала — как это все понимать? Ты проходишь мимо и посылаешь им горящий взгляд из-под низко надвинутого капюшона и радуешься, видя, как они вздрагивают и отворачивают лица. Другие домино, во всем тебе подобные, выходят из-за каждого угла, смеются, поют на ходу, поспешая на праздник — в особняк или в ночной клуб по соседству.
По дороге к Червони, петляя по узким улочкам возле греческой патриархии, думаешь о других карнавалах, может быть, даже в других городах, но с тем же градусом веселья и безумия, с тем же великим даром безличия. О странных происшествиях, когда-то приключившихся с тобой. На одном из углов рю Барту в прошлом году — звук бегущих ног за спиной и оклик. Человек в домино выхватывает кинжал и, приставив его тебе к горлу, кричит, как раненое животное: «Элен, если ты и на этот раз попытаешься удрать от меня, клянусь тебе, я убью…» — и слова умирают, не успев родиться, когда ты снимаешь маску; он бормочет, заикаясь, извинения, поворачивает прочь и, вдруг взорвавшись рыданиями, бросается грудью о чугунную ограду. Элен уже исчезла, и всю оставшуюся ночь ему искать ее, искать!